Сестра сна
Шрифт:
Две зимы прожил Элиас взаперти. Время от времени приходил Петер, он молча стоял под окном, неподвижно смотрел вверх и уходил. Нульф, его отец, брат и смертный враг Зеффа, никакой кровавой взбучкой не мог отвадить сына от этой привычки. Петер приходил, молчал и снова уходил. Едва ли мальчики за все это время обменялись хоть парой слов. Однако на непреклонную верность Петера Элиас отвечал доверием.
За Пасхой пришло Фомино воскресенье. Элиасу следовало бы причаститься еще год назад, по мать добилась от курата отсрочки. Ребенок-де совсем неожиданно занемог — ножки его не держат, а тут еще какие-то хрипы в груди и в голову стреляет. Надо бы отложить причастие еще на год. На этот раз курат Фридолин Бойерляйн поверить уже не мог и решительно направился на хутор Зеффа Альдера. Курат Бойерляйн был добродушен, тощ и необычайно длиннонос. Не добившись согласия спокойным
Опуская подробности всего того, что сопутствовало причащению (разинутые рты и вытянутые шеи, мгновенная немота, поразившая прихожан, когда ребенок запел басом), отметим все же, что ни один из причащаемых не распахивал свою душу для младенца Христа с такой набожностью и таким громогласней, как Элиас Альдер. Однако на воспоследовавшей общей трапезе в трактире у Вайдмана мальчика уже не было. И в будущем Зеффиха поставила дело так, что хоть ему и дозволялось ходить к мессе, но в церкви он должен был появляться лишь при втором «Господи, помилуй!» и исчезать еще до благословения куратом. Сидеть она ему велела на задней скамье с апостольской стороны, где по воскресеньям любили спокойно подремать старики, жующие табак.
Мы вновь должны обратиться к матери нашего героя, о коей было сказано, что из-за ненормального ребенка в ней приугас дух жизни. Это утверждение основывается на одном эпизоде, имевшем место в Троицын день того же года.
В Троицын день происходило освящение храма, и чаще всего праздник кончался дикой сварой, перепалкой всех со всеми и даже кровавым побоищем. Ни в какой иной день года все местное мужичье не собиралось на одном пятачке, а именно на огороженной лужайке возле церкви. И никогда не напивались так по-свински, лакая даровую вишневку, как аккурат в этот церковный праздник.
Начался он службой на свежем воздухе. Место, где стоял алтарь, окаймлялось очаровательным цветочным ковром из маргариток и одуванчиков. Цветами же были обозначены два слова AVE MARIA, однако ночью на лужайку набрела чья-то корова, и буква «R» оказалась погребенной под свежей жирной лепешкой. Это огорчило курата, который с особым усердием поклонялся Деве Марии, а в юности был членом молодежной конгрегации Сердца Богоматери. Курат попытался извлечь букву на свет Божий. Причетники морщились, принюхивались и при водосвятии смиренно отводили носы подальше от рук курата. В общем, это был высокий и волнующий ритуал, и при торжественном благословении, когда открывалась дароносица, крестьяне так лихо горланили «Те Deum», будто сидели в кабаке или на возу с сеном.
После службы начался собственно праздник. Деревенский учитель разучил со своими учениками нескончаемую оду в честь достославного императорского дома, сочиненную человеком, который еще не раз встретится нам в этом повествовании. Звали его Михелем-угольщиком — потому что на хуторе Альтиг он выжег угольную яму. Каждому ребенку надлежало прочитать две строфы из грандиозной поэмы, а также изобразить сказанное в живой картине. Та же задача стояла перед Элиасом. Когда очередь дошла до него, лица некоторых зрителей уже кривились пьяными гримасами, до скандала был только шаг. Мальчик предстал перед публикой — с венком из маргариток на голове — и начал декламировать. Когда загремел его мягкий и весьма артистичный бас, деревенская публика разразилась таким гомерическим хохотом, что слышно его было даже в Гецберге. Элиас не мог более произнести ни звука и широко раскрытыми глазами смотрел на хохочущую толпу, которая, в свою очередь, была заворожена желтизной его глаз. Зеффиха начала вдруг задыхаться и на глазах у всех грохнулась в обморок. Элиас словно прирос к помосту и не мог двинуться с места, покуда наконец его не снял учитель. Дикий нестройный рев — некоторые умники заорали: «Такапо! Такапо!» [6] — затих лишь после того, как на помост вышел знаменитый огнеглотатель синьор Фоко. При виде огненных каскадов, которые демонстрировал синьор Фоко, деревенская публика вспомнила о воскресном пожаре 1800 года, со смешками тыча пальцами в сторону дверей с двойной обивкой, железными шляпками костылей и двенадцатью петлями, а незрячий Хайнц Лампартер, ослепший именно в те дни, громко сожалел о старых добрых временах. Что уж тут говорить: как скончался курат Бенцер, с тех пор в Эшберге и вовсе ничего интересного не случается. Он тяжко вздохнул и ощупью побрел за своей чаркой.
6
Искаженное «да-капо» — бис!
Агата Альдер, то бишь Зеффиха, вскоре совсем сдала. Она уже вовсе не мылась, целыми неделями ничего не готовила, кроме кукурузной каши, и остывшей жижей набивала себе утробу. Зеффиха сильно растолстела, и лицо се стало похоже на шмат сала. Она больше не могла спать со своим Зеффом, да и он, когда супруга «разжирела, ровно свинья супоросная» — это сравнение сорвалось с уст ее единственной подруги, — был не в состоянии любить ее. При этом шел ей всего двадцать седьмой год. В довершение ко всему она измыслила какой-то загадочный культ, — с молитвами и песнями шаталась ночами по Эшбергу, ставила жабам зажженные свечи, валялась нагишом в осенней листве, сажала на голый живот навозных жуков, забивала глиной срамное место и наконец вырезала кусок плоти из своей левой щеки. Она торжественно отнесла его на подушке в церковь, возложила свою реликвию на алтарь св. Евсевия, который тоже будто бы отнес кусок собственной плоти на Викторсберг, поднявшись туда с Бреснерберга. Нельзя не подивиться его сноровке: ведь в руках у него была собственная, отсеченная какими-то негодяями голова. Зеффиха часами простаивала на коленях перед алтарем, снова и снова задавая один и тот же вопрос: за что Господь послал ей такого ребенка? Если бы он одарил ее просто дурачком — при этом она имела в виду идиотика, — в деревне вообще ничего не заметили бы. К сожалению, через год, когда она уже оправилась от горя и вновь научилась радоваться жизни, именно это ее заветное желание и исполнилось с рождением третьего ребенка. Как бы бездушно это ни прозвучало, следует сказать, что безумие матери означало для Элиаса начало жизни. Он был отпущен на волю, вернее сказать, обрел свободу. В доме Альдеров тем не менее все шло своим чередом.
Но как поступал Зефф, когда ближние нуждались в его душевной заботе? Случалось, что Элиас бросался ему на грудь, не в силах вымолвить ни слова, просто в надежде, что отец прижмет его к себе или бессловесно утешит. Зефф молчал.
А братец Фриц? Тут мы чистосердечно признаемся, что он нас не интересует. На протяжении всей своей жизни Фриц был столь незаметным человеком, что его лучше вообще обойти стороной. Он был не более чем образцовым статистом. И действительно: до нас не дошло ни одного слова из его уст. Однако даже если бы и дошло, оно не вызвало бы у нас интереса.
Картина ранней юности нашего героя теряется во мраке. И все же были мгновения светлой радости, и негоже таить их от читателя. В связи с этим стоит вспомнить последний эпизод и вернуться к весне 1806 года, когда мальчику было пять лет.
Это случилось дождливым апрельским днем. Где-то ближе к обеду Элиас стоял у окна своей комнатушки и смотрел, как незнакомая женщина, пыхтя, поднимается по проселку. По заплечным ремням и саквояжу из красной кожи он тут же догадался, что это акушерка. Элиас открыл окно, чтобы посмотреть, куда она направляется. Вот она исчезла из виду, и тогда он, рискуя упасть, перегнулся через подоконник и увидел, что она свернула к дому Нульфа Альдера. Примерно полчаса спустя Элиас лежал на своем тюфяке, в затылке — острая режущая боль, в сердце колотье, дыхание почти замерло.
«Господи! Господи! Что же это? — пронеслось в голове. — Что это?» Сердце просто разрывалось.
— Что это? Что? — крикнул он глубоким гортанным голосом, засмеялся и заплакал одновременно, в ужасе вскочил на ноги, торкнулся в запертую дверь, забарабанил кулачками по доскам цвета пожухлой листвы. Отчаявшись, он бросился к окну и, разбив головой стекло, метнул вниз сгусток своего крика, туда, где стоял лес, за которым тек Эммер.
— Не умолкай! Только не умолкай! — кричал Элиас.
Виргина Альдер, Нульфиха, родила своему мужу девочку. Здоровую и телом, и душой. При крещении ей суждено было наречься Эльзбет. С тех пор на алтаре Пресвятой Девы стоял великолепный букет полевых цветов. И вообразить, что когда-нибудь он окажется увядшим, было попросту невозможно.
Элиас рыдал от радости. Он ликовал. Ликовал всем своим существом. Ведь он услышал чудесное биение, и этот мягкий стук преображал все, что было перед глазами; Элиасу казалось, что он видит рай.
— Только не умолкай! — стонал он, посылая голос к опушке леса, за которым он впервые услышал чудесный звук.