Севастополь и далее
Шрифт:
Пасмурным мартовским днем сошел он с барказа на Минную стенку, прокатил на троллейбусе три остановки до конца улицы Ленина, где комендатура, в подъезде соседнего дома оставил сверток с галошами, бодро доложил о себе коменданту города и вместе с дюжиной других офицеров выслушал дежурный набор глаголов типа «не пущать», «препятствовать», «не разрешать», «проявлять строгость» и так далее. Затем наступил час дележки города на районы патрулирования, и Колкину достался самый пьяный и грязный край Корабельной стороны. Ничем не проявив недовольства, он покинул комендатуру, зашел в подъезд и не нашел за поворотом лестницы свертка с галошами. Прикрепленные к нему матросы с крейсера «Дзержинский» в некотором недоумении поглядывали на него. Постояв в раздумчивости минуту, Колкин решил, что ошибся, и заглянул в соседний подъезд. Но и там галош не нашел. Поняв наконец, что галоши просто-напросто сперли, Колкин решительно зашагал к троллейбусу,
Он по колено изгваздался в черной с масляными пятнами грязи. Около полуночи доложился в комендатуре, через час был на крейсере, сдал арсенальщику пистолет, стянул ботинки, едва не порвав шнурки, и повалился спать.
К утру, разумеется, вестовой вычистил ботинки, да у Колкина были запасные.
Утеря галош — мелочный пустяк для кармана командира дивизиона, месячного жалованья хватило бы на десять мешков резиновой низкообрезанной обуви…
Пустяковый эпизод этот возбудил, однако же, в Колкине уйму тревожных мыслей, вверг в уныние и тяжкие раздумья, словно при патрулировании утерян был пистолет или из каюты исчез кортик.
То и другое влекло дознание, утомительное писание объяснительных бумаг, и если с кортиком все ясно, предмет сей стоил по флотским ведомостям всего 900 рублей, то утеря пистолета означала по меньшей мере приказ по эскадре с предупреждением о не полном служебном соответствии.
Между тем пропажа, а точнее, кража галош ничем Колкину не грозила. С этими галошами вечные истории идиотского толка. Офицеры галоши теряли, забывали их в ресторанах, путали с чужими, когда бывали в гостях, для чего кое-кто, знал он, пришпиливает изнутри галош металлические литеры или цифры. Но помогут ли владельцу галош эти отличительные приметы, если бежавший по грязи офицер понимает, влетев без галош в троллейбус, во что обошлась ему спешка.
Короче, можно плюнуть и про галоши забыть. (По какому-то невероятному стечению обстоятельств вместе с пропажей галош из строевой канцелярии крейсера исчез отчет комиссии о непорядках в снарядных погребах дивизиона, и Колкина ни за что ни про что удостоили благодарности.) Однако все те же «галошные» мысли будоражили капитан-лейтенанта Колкина, а память подсказывала ему давно прошедшие события, к пропаже галош вроде бы никакого отношения не имевшие, но тем не менее столь же неприятные. Потому что не раз уже оказывался он в нелепых, унижающих его ситуациях, противных, гадких. Так, за год до выпуска познакомился он с чудесной девушкой из очень культурной, воспитанной, интеллигентной семьи, вознамерился связать будущую жизнь именно с нею, чему она не только не препятствовала, но давала ощутимые поводы, однажды назвала себя его невестой и не противилась поцелуям. Училась она на четвертом курсе ЛГУ, папа-профессор и мама-домохозяйка надежно приглядывали за дочкой. Уже в звании мичмана Колкин отправился на стажировку, кое-кого из близких друзей пригласил на свадьбу, тревожился, не получая от любимой Ниночки писем. Вернулся в Ленинград накануне выпуска, бросился к невесте, к дому ее на Литейном — и увидел издали, как у подъезда толпятся празднично одетые люди, и страшная догадка кольнула в сердце. Да, он не ошибся, рука и сердце возлюбленной достались пехотному майору, что было вдвойне, втройне обидно, поскольку в военно-морских силах бытовало выражение: «Флотский кок выше пехотного майора!» Уже здесь, в Севастополе, на третьем году службы, покинув Ленинград холостяком, постиг он глубину кровоточащей раны. Найти здесь, в южном городе, полном красавиц, истинную спутницу жизни оказалось задачей неразрешимой, потому что все они были перелапаны еще до того, как у них появились округлости, к которым непроизвольно тянутся руки мужчин. Правда, красавицы — почти поголовно — соглашались любить офицеров просто так, за саму ночную любовь, к одной такой даме Колкин похаживал месяцев шесть, пока по кое-каким намекам не понял, что скоро появится мужчина, который вкладывает в даму больше того, что дает ей командир зенитного дивизиона. И мужчиной мог быть какой-нибудь штурман с китобойной флотилии, всегда заваливавшей Одессу и Севастополь иноземными предметами бытового обихода.
Прощание с дамой произошло накануне пропажи галош, что лишний раз напомнило Колкину о вреде холостячества. Была бы жена — она вместе с ним, держа галоши в хозяйственной сумке, потопала бы до комендатуры, чтоб затем вручить мужу эти самые галоши.
Чрезвычайно задумчивый (что уже бросалось в глаза) Колкин оказался однажды в военно-морском госпитале на Корабельной стороне, привел сюда своих матросов на внеочередной и скрупулезный осмотр. На крейсере «Сенявин» у двух матросов, расписанных по боевой тревоге в снарядном погребе, обнаружился туберкулез, что вызвало паническую проверку зенитчиков всей эскадры. К счастью, матросы Колкина не несли в себе никаких признаков болезни, зато командир дивизиона подвергся атаке дотошного друга своего, главного невропатолога флота, в прошлом — врача-терапевта «Дзержинского», заодно фтизиатра и еще кого-то. Разговорившись с сослуживцем, расспрашивая его о судьбах знакомых ему офицеров, главный невропатолог не мог не обратить внимания на удрученность некогда жизнерадостного Колкина, насел на него, и тот, полный галошных страданий, набрался храбрости, рассказал то, в чем стыдился признаться самому себе, — о галошах. Да и как не признаться: в свое время не раз посиживали в ресторане «Приморский», а та дама, с которой не так давно расстался Колкин, некогда оказывала те же почти медицинские услуги нынешнему главному невропатологу флота.
Рассказ о пропаже галош очень заинтересовал того. Обдумав каждое слово друга, он приступил к расспросам: из какого материала была подкладка у галош — из байки или фланели? Рубчик по краям галош — какого рисунка? Фуражку в кафе на вешалке не оставлял? Шинель в гардеробе «Приморского» не забывал?
И так далее…
В расспросах выявилась интереснейшая вещь: галоши — как объект рассужде-ний — мало чем отличались от философского камня, теории перманентной революции или тайн мироздания. Само слово происходило от французского galoche, в царском флоте офицерам разрешалось носить их только в неслужебное время; на галошах имелся продольный вырез с медной пластинкой для шпор. Революция отменила многие офицерские привилегии, зато разрешила всем носить галоши — в любое время и при любой погоде. Однако время от времени высокое московское начальство ограничивало это ношение, почему и своевольничали коменданты всех военно-морских баз, то с гиканьем преследуя галошеносцев, то милостиво закрывая глаза на злостное нарушение воинской дисциплины.
Сострадающий невропатолог хотел было, по застарелой привычке всех врачей, рекомендовать человеку быть почаще на свежем воздухе, рот уже раскрыл для совета — и устыдился: Колкин по должности, как главный зенитчик, почти постоянно при тревогах и в море торчал на верхней палубе. Совестливый невропатолог вспомнил тогда, в какой должности пребывает он ныне, и решил случаем попавшего к нему друга оздоровить капитально. Проявил живейший интерес к следующему: в отпуске когда Колкин был, и если был, то как проводил время? О женитьбе не подумалось ли? Вообще — не пора ли обремениться семейными заботами? Кстати, какие сны снятся, нет ли при пробуждении чувства утери чего-либо или, наоборот, приобретения?
— Сейчас март… — невесело подытожил он: в самом названии месяца звучали ревуны, сирены и звонки, все корабли эскадры отрабатывали взаимодействие боевых постов и командных пунктов, никто в это муторное время командиру дивизиона отпуск, да еще внеочередной, не даст. — Сделаем так: пойдем-ка на рентген.
Часом позже на руках Колкина были направление в санаторий и разные прочие бумаги, способствующие лечению, поскольку обследование легких обнаружило подозрительное затемнение справа.
Через день Колкина подвезли к санаторию и пожелали скорейшего выздоровления. Три беленьких одноэтажных корпуса прятались в свежей зелени пышных кустов. Больные ужинали. Колкин постоял под душем и завалился спать. Ни в какие свои болезни он не верил, хотя ему под глаза сунули снимок легких — видишь, сказали, затемнение…
Утром вышел на обзор местности; знакомых, кажется, никого, вдали плещется море, бухта вместительная, полбригады эсминцев можно поставить на якоря. Солнце, у ограды дородные крымские бабы торгуют прошлогодними фруктами, в воздухе — некоторый переизбыток кислорода, дышится легко, свободно. Кусты обихаживает старик, бывший моряк: ветхий бушлат, мичманка с поломанным козырьком — и подшитые валенки, обрезанные до щиколоток. Колкин (у него не выходили из головы галоши) уставился на них — земля сухая, жара не жара, но с утра даже пятнадцать градусов уже. Сказал, кто он, и сочувственно спросил о ногах. Ответ как-то не вязался с благоуханием земли и пряных запахов санаторного парка. Когда-то, очень давно, пришлось трое суток простоять в воде зимой — такое дано было пояснение, к которому старик привесил еще и напоминание о времени, и Колкин пошел на завтрак в столовую — начинать первый день будто с неба упавшего отдыха. Допил чай. Клонило ко сну. Лег.
Открылась дверь — и вошла женщина, палатный врач.
— Рада видеть вас, мои дорогие, — произнесла она. — Как спалось? О, у нас новенький!..
Ей было около тридцати, и с внезапной тоской Колкин осознал, что зря прожил двадцать восемь лет и что жизнь кончится, когда его выпишут из этого санатория. И даже не его жизнь: померкнет солнце, и вселенский холод воцарится на планете, потому что жить в н е этой женщины, не видя ее ежеминутно, — невозможно, и глаза хотели смотреть на нее и смотреть… Какие-то детские припухлости на лице, ямочки до упаду смешливой девочки, глаза шалые, эта пропорционально укрупнившаяся кроха могла — намекал рот — ляпнуть глупость.