Севастополь
Шрифт:
И смешная, озорничающая злоба заиграла в нем.
«Ну, если так…»
Он быстро покончил с кашей и с развязной хозяйской перевалкой подошел к буфету.
— Дай-ка вот этого! — приказал он, нагло ткнув пальцем в бутерброды и не глядя на курсисток.
Обе заметались с пугливой послушностью, и это доставило ему жгучее, злорадное удовольствие.
— Да еще вот этого! Да не бойся, клади больше, — почти крикнул он, — не стошнит!
Рядом лохматые, в бородах, напирая друг другу в затылок, с завистью ворочали на него глазами. Им тоже хотелось
Шелехов представлял себя со стороны: да, вот именно так поступил бы тот жуткий пряничный матрос, подходивший под окна в вечер кронштадтского восстания. Он кипел злым смехом, он презирал теперь этих недоступных девиц. А что, если бы взять да вот так, небреж но облокотившись на стойку, попыхивая смрадной цигаркой, спросить:
«Вы, коллега, случайно не филологичка? Филологичка? Значит, слушали профессора Введенского? Нравится вам его наглая манера читать? Знаете, она убедительна. После его лекций я на всю жизнь стал убежденным кантианцем!»
Его охватило чувство безоглядной пьянящей свободы, безнаказанности.
Толпы хлестались вдоль улиц, копились гигантские события, и было интересно и безопасно жить.
Кто теперь в потемках разберет, что на матросской ленточке надпись: «Школа прапорщиков по адмиралтейству»? Можно есть бутерброды сколько хочешь, толкаться по улицам, глазея, не думая ни о чем. Как отрадно, как легко дышать после недавних зловещих дней! Теперь уже не пугали заполнившие город солдатские оравы, он плыл, как свой, в самой их гуще, начинал посматривать на них даже с некоторым снисходительным насмешливым добродушием.
Вот они, эти завоеватели, потрясшие вековую твердыню власти. Они подходили к стойке один за другим, сконфуженно покашливая; их закорестенелые, ко- рябающие руки старались перед барышнями взять еду как можно деликатнее. А барышни глядели на них любовно и гордо, как на обузданных свирепых животных, ставших в их руках застенчивыми и кроткими. Ах, говорили глаза барышень, — вот он какой в самом деле, русский солдат! Это же наш обыкновенный смиренный мужичок в солдатской шинели. Надо только подойти к нему с лаской, с пониманием! И солдаты взаправду в эти дни становились какими-то согбенными, такими, какими их хотели видеть эти барышни и восторженные барыни, снующие по уличным митингам, — стали сговорчивыми, мирными, добродушными. И разговор шел из-за шинельных столиков какой-то добрый, обрадованный:
— Вот это дело: кормют как полагается!
— До перевороту-то гнилой чечевицей натрюкивали, как свиней, а теперь…
— Теперь солдату жисть!
— От такой жисти за шиворот не оттащишь!
Шелехов не успел доесть своей порции, как с улицы ворвался студент в распахнутой шинели, задыхающийся от спешки и нетерпения, ринулся прямо к стойке.
— Керенский! — крикнул он. — Проехал сейчас мимо, на Каменноостровском — митинг!
— Керенский? — и обе барышни вспыхнули смеющимися глазами, растерялись, заторопились вперебой: — Ну,
Шелехов слышал фамилию Керенского сегодня не в первый раз. Он припомнил фотографию худощавого, безликого кого-то. Длинные стенографические отчеты в газете «Речь»… Так этот… трудовик?
Из задней комнаты выскочили еще студенты и барышни, совали на ходу ноги в калоши, студенты поправляли сзади курсисткам меховые воротники, убирали за воротники кружева с голых шеек; высокий румяный путеец губами коснулся щеки белокурой барышни, той самой, в которую на минуту влюбился Шелехов, и всполохнул, должно быть, от этого прикосновенья весь. Что им солдаты, грязная уличная ночь, Керенский?
О, если бы и Шелехову вырваться из этой жратвы, с ними бы, с красивыми, кипеть молодой кровью!..
На улице дул ветер, горели фонари, сперлось от стен до стен многоголовье. Пели:
Вставай, подымайся…Витали над народом, играли кровавой чернотой знамена.
— Где же этот Керенский? — спрашивали в солдатской гурьбе. — Он теперь, говорят, главный после свободы-то.
— К царю поехал, от престола отрякать.
От толпяного отлива остались кучки, толкались на мостовой, спорили. В одной плясала барыня в шляпе сковородой, на которой торчал пучок грязных цветочков, будоражно выкликивала:
— Это же пасха, господа, смотрите, пасха! Кругом радость, все ходят такие добрые, все возлюбили друг друга, брата увидели в человеке. За это в тюрьмах гнили, боролись… страдальцы наши дорогие.
Барыня, хлюпая, наскочила на густобородого куле- мистого солдата, охватила его хиленькими ручками и зачмокала в щеки.
— Брат наш меньший… брат!
Солдат конфузливо высвободился, постоял, сбычившись, не зная куда деваться, потом потихоньку сгинул в сторону.
— Николай… — слышалось в другой толпе, — отречется, держу мазу. Все равно в собачий ящик попал!
— Поехали… неизвестно.
— Керенский…
Тут другая барыня кипятилась, повертываясь словно заводная:
— Все равно, господа, все равно без династии нельзя. Мы неграмотны, да, мы неграмотны, господа, мы дики! Нам войну надо кончить. Ну, пусть будет монархическая конституция, как в Англии. Разве Англия не свободная страна?
Она уцепила Шелехова за рукав и стрекотала в упор:
— Вот, матросик, вам разные ораторы говорят, что царя не надо, а ты сам подумай, матросик, как же это в нашей Расее без царя! Ты вот, наверно, сам кричишь за республику где-нибудь, а понимаешь ты, что такое республика? Я вот тебе расскажу, как в Англии…
Народ темно сдвинулся вокруг, глядя на обоих. Шелехов почувствовал, что все с любопытством ждут, как он, матрос, отнесется к словам этой барыни, чувствовал, что обязан сделать что-то особенное, чтобы не уронить кронштадтской славы… А барыня все липла: