Севастополь
Шрифт:
Он не писал ей уже столько месяцев. А она ведь была все-таки единственной в жизни. Она была отдаленным последним приютом. Ее недавнее письмо — в школу еще — было полно провинциальных холодов, сугробов, безгазетья, порывов в Петроград… Может быть, ее просто мучило его молчанье, но она стыдилась упрекать его? В последний раз он писал ей, когда ему захотелось уйти от тоски, от сиротливых, охвативших его среди казарменных, ставших сразу постылыми стен, к которым, казалось, не привыкнуть никогда. То письмо было длинным, несвязным, рыдающим; вернее, это было письмо Шелехова к самому себе.
Он только теперь понял, каким
В своей комнате разделся, почти в лихорадке, кое- как достал бумагу и тотчас же сел за письмо. «Милая, милая Людмила…» — написал он и остановился, задумавшись. Так много было всего, такая огромная гора событий, чувств, мыслей нависла сразу… Он прошелся по комнате, повесил на место шинель, бережно погладив ее. И словно все в комнате облагородилось в один миг ее черным сияньем. Если бы эта беззвучная радостная музыка, которой теперь была наполнена его жизнь, донеслась до Людмилиных сугробов, обвила уездное, тоскующее окно ее! Он написал:
«Я теперь офицер Черноморского флота. Через несколько дней прощаюсь с Петроградом и еду на юг. Там морской фронт…»
Это опять было не то, что хотелось. Он досадливо скомкал листок. Слышалось, как в пустой квартире, где- то на кухне, прилежно тяпала ножом и распевала Аглаида Кузьминишна. Едко и головокружительно пахло кожей от коробок у стены. Томясь, он машинально открыл одну из них, поглядел. В бледно — зеленоватой бумаге лежал зеркальный туфелек с ядовито изогнутым каблучком, намечавший линии сильной и нежной ноги.
Он оттолкнул коробку, упал головой на ладонь, карандаш забегал безотрывочно, горячечно:
«…Милая, милая Люда, моя радость, сейчас так полон тобою, что ничего нет, ни революции, ни моих офицерских погон, ни волшебного юга, который впереди!.. Милая Люда, все время порывался тебе написать… (он поколебался и вычеркнул это). Я вот сейчас сижу и думаю о тебе, мне кажется, ты недалеко, сейчас придешь. Я только что шел по Большому проспекту, мимо кино «Казино де Пари», где мы с тобой бывали, — помнишь? — и я подумал о том, что не сознавал тогда, какое счастье, когда ты рядом, близко. Помнишь ведь, что бывало у нас?.. Тебя хочу, как воды, Люда!.. Вот вижу, как ты приходишь ко мне… хочешь — расскажу? Вот ты здесь, села около меня. Я беру твои руки, моя Люда, я говорю тебе: «Ну, брось, брось папироску!» — и твои губы пахнут немного пудрой и табачным дымом, твои мягкие, уже слабеющие губы. Ты видишь, что мы оба уже не можем успокоиться, ты, устало улыбаясь, сама просишь: «Пойдем, немного полежим».
Он пугливо вздрогнул, прислушался: в дверь тихотихо постучали. Торопясь, крутясь в дрожном, слепом тумане, прикрыл письмо книгой и вскочил. Сердце билось трусливыми, сосущими толчками. Как будто и боялся и с преступным трепетом ждал этого стука…
— Кто? — спросил он притворно равнодушным голосом.
Аглаида Кузьминишна, как он и ожидал, выглянула из-за двери пудреным, сладким личиком, по привычке опасливо запахивая халатик на груди.
— Сергей Федорыч, я не помешаю?
Он засуетился, едва пересиливая сердцебиение.
— Пожалуйста, пожалуйста, Аглаида Кузьминишна, рад.
Хозяйка вошла, переваливаясь немного по — гусыньи, и, плюхнувшись на скрипучую постель, шумно перевела дух, как после шестиэтажной лестницы.
— Ох, прямо ума не приложу, Сергей Федорыч! Да неужто все это правда?
Шелехов подсел рядом, пылающей рукой взял ее руку, задержал у нее на коленях:
— А в чем дело, Аглаида Кузьминишна?
— Да неужели у нас всамделе царя-то не будет?
Шелехов в забывчивости тискал ее пухлые пальчики.
— Царя? — переспросил он.
Это была бесконечная, полная колебаний, отчаянная пауза, на краю гиблой пропасти, когда, ему не хватало дыхания. Хозяйка сидела, не чуя ничего, озабоченно сложив губы сердечком.
Шелехов вспомнил, что через несколько дней он будет за тысячи верст, в неведомом царстве, куда дороги туманом поросли…
— Нет, царя больше не будет, Аглаида Кузьминишна, — наставительно промолвил он трудными, непослушными губами и, решительно охватив руками всю ее грузную и неповоротливую тяжелину, повлек к себе.
Аглаида Кузьминишна, ужаснувшись, мигала на него отупелыми синенькими глазками.
— Сергей Федорыч, что вы, что вы!.. — захныкала она и начала так яростно отбиваться, что он на миг задохнулся в мощном ее теле.
— Не будет больше царя! — злобно и настойчиво простонал Шелехов, зная, что ни возврата, ни прощения теперь нет.
Утомленное ангельское личико само обернулось к нему и счастливо хихикнуло… Нет, то Севастополь сверкнул своим опаляющим полднем. Севастополь непереносиморадостных снов — он был совсем близко, за чудесными садами, весь в чарующих, оглушительных прибоях!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мгла лихорадочно курилась с мостовых, скалывали лед по улицам, и извозчичьи шины проваливались в грязные колдобины и лужи, — в такой вечер Шелехов покидал Петроград.
И мгла сочилась через высокие двери в анфилады Николаевского вокзала. В фойе и коридорах, уводящих на мутный перрон, маялись толпы солдат с котомками за спиной — кто их знает, отпускные или дезертиры, ждавшие только знака, чтобы первыми ринуться к вагонам, натискаться в них, облепить их вплоть до крыш, умотаться поскорее от осточертелой казармы, от разворошенного бесхозяйного Петрограда, наплевав на все… Шелехов заранее почувствовал себя потерянным, пропащим: никого из товарищей по школе не было видно, предстояло ринуться в рвачку одному.
Билет второго класса и плацкарта лежали в кармане. Но что они могли теперь значить? Носильщики наотрез отказывались помочь, со злорадством кивая на солдат: мол, сами довели, ну и расхлебывайте! И носильщики тут же рассказывали друг другу, наверно, в сотый раз, какой негодящий и шеромыжный стал солдат, — на фронте отступление, а они тут подрабатывают, таская багаж пассажирам и отбивая хлеб у людей, а то спе- куляничают семечками… От всего этого безнадежно за- нывало…
Шелехов присел на чемодан в буфетной комнате. Огни засветились над столиками, восстанавливая ежевечерний вокзальный быт, помесь старого с новым. Звякали ложечки и стаканы, прикусывали и жевали люди у стойки, метались растопыренные барыни, водя за собой ободранных окопных солдат, нагруженных чемоданами. За залом чувствовался сырой и мрачный Пет — роград, докатывающий до вокзальных дверей гулы своей чудовищной необозримой населенности, и где-то там давняя, похороненная юность, похожая на солнечные осколки, заплаканное личико Аглаиды Кузьминишны под тусклым лестничным окном, тяжеловесное, горестное бабье ее объятие…