Севастополь
Шрифт:
— Теперь кто же по этому делу, кроме буржуя подойдет, — вступился невидный, чувствовалось — хилявый, подкашливающий не спеша, рассудительный. — Им на нашу свободу завистно.
Матросы сдвинулись ближе, теплее.
— Вильгельмовы денежки орудуют.
— Они теперь ждут, — вдохновенно горячилась белозубая пасть, почти выкрикивала, — они теперь, когда между нами эта партейная драка пойдет, — скажем, кто кадет, кто меньшевик, кто есер. Етой драки не только Виль- хельм, а и Миколашка наш ждет. Правильно, ваше благородие?
— Во — первых, господин
Матросы засмеялись.
— Он у нас, Фастовец, с пятого года, по старому режиму привык.
— Так вот, товарищ… Фастовец. Видите ли, это не драка, но каждый в своей программе видит какую-то правду, и так уж собственно во всякой революции всегда было…
(«Черт знает, говорю, как репетитор на уроке, надо бы по — другому, зажечь…»)
— Ваше благородие… тьфу, господин прапорщик…
Фастовец несуразно, мучительно развел стиснутые кулаки, застонал даже, торопясь вытолкнуть из себя непод- дающуюся, страстно сотрясающую его мысль.
— Так она ж одна, правда! Одна! Возьмите, кто робит… что ему нужно? Земля и воля, во! А это все есть в прохрамме есеров. У нас весь флот — есеры. Какая же есть еще правда? Если вы про кадетов говорите, то кому ихняя прохрамма нравится? Кому?
Он с яростным торжеством выбросил по направлению к офицерскому спардеку длинную узластую руку, руку землероба. Захлебывались оскаленные горильи челюсти.
— Та все тому капитану Мангалову да поручику Свинчугову. Господам офицерам! Ихняя прохрамма… чтоб над нами, как при Миколашке, с аншпугом стоять…
Матросы все сразу заболтали несвязное:
— Мангалов… он три года червивым борщом душил… экономил… А сам небось поперек себя ширьше.
— А как Миколашку сшибли, сичас же красную рубаху надел, пузо подобрал, давай около матросов канючить: «И нам, говорит, товарищи, цари-то насолили, ну их к черту!»
— Воны без мыла в матроса влезут.
Шелехову стало немного не по себе. Услышат еще там, на офицерском верху, подумают, что нарочно подзуживает матросов против своих же офицеров. А Фа- стовец… вот так кликуши в Кронштадте накручивали голову толпе, а потом начиналось зверство. К счастью, тот — покашливающий, рассудительный — вступился опять:
— Я так думаю, господин прапорщик… Уси эти про- храммы, пока война, наше народное правительство… должно порешить. Оставить одну, правильную: есерскую. Война кончится, Вильхешку прогоним, тогда на тебе, галди, по какой хошь.
Издалека, по седой воде, опять послышался рокот: разведка возвращалась. Мотор разбултыхал и ночь и воду, трап заскрипел под многими взбегающими ногами, сразу стало людно, суетно. Лихой горнист явился перед Шелеховым и, приложив руку к фуражке, рапортовал:
— Дозвольте доложить — никаких происшествий, кроме рыбалки. Просто костер жгли…
— Какие рыбалки-то?.. Рыбалки разные, — хмуро бормотал около Шелехова вахтенный.
— Ну, Сенька из порту, мальчишка. Не знаю, что ль!
Беседа вдруг порвалась. Между людьми стала
…За прибрежной степью, за перевалом лежал Севастополь невидимым амфитеатром; окна его, обращенные к морю, были черны, наглухо закрыты, чтобы с моря не нащупал подкравшийся враг… Но у кофеен и на темных тротуарах празднично и тесно от гуляющих, разряженных по — летнему, гремят органы кино, в бульварной гущине шепоты и смех: флот вышел на берег. Не там ли где-нибудь и недавняя вагонная спутница, на чьем теплом сестринском колене продремал он всю ночь среди солдатской давки? Она убежала на рассвете, даже не показав своего лица, смеющаяся, неуловимая, а он, чудак, совсем было воображал ее своей!.. А поезд трубил победно, сразу ворвавшись после гнилой невской зимы в солнечное лето, в горячие, цветущие миндалем сады, — то начиналось невиданное еще, выигранное им на счастье царство… И, конечно, она жила там, она ждала каждый вечер, чтобы он пришел, отыскал ее.
«Приду!» — мыслью сказал ей через звездные сумерки, через море.
— А как, ваше благородие… тьфу, господин прапорщик… чи бог есть?
Это Фастовец неожиданно спросил мечтательным бабьим тенорком.
Шелехов нерешительно замешкался. О, он-то имел своего бога: какой-то цветной счастливый ливень, которым должна скоро хлынуть жизнь. И чтобы эти теплые, по — ребячьи жадно теснящиеся около него, всегда были с ним… Но как передать им это?
Он все же попытался рассказать о звездах, о летящем их тысячелетнем свете. Матросы глядели вверх, смутно шуршали.
— Как сказка…
— Не сказка, дурень, наука.
Шелехов горячо ухватился:
— Я, товарищи, конечно, не могу вам сейчас пояснить все сразу. Но давайте решим вот что: на днях же организуем обучаться всему по порядку. Раньше вас нарочно держали в темноте…
— Правильно, — зароптали кругом.
— Все одно делать нечего, на бочке стоим…
— А то приезжают тоже из города разные лехтура, морочат голову. Вот недавно один был… сразу видно, из каких… Первым делом ;— все вы, говорит, товарищи, от обезьяны происходите. А ребята, дурни, молчат. Показать бы ему, какой он сам, сволочь.
К Шелехову, через плечи других, свесился чубастый горнист, — давно хотел вставить свое слово, наконец дождался:
— Вы, господин прапорщик, в Петрограде на студента учились… Наверно, знаете… Разрешите один вопрос, конешно, по житейскому делу. Вот промеж нас фотография Гришки Распутина имеется, все в натуре, конешно. Скажите, неужто в самом деле такая природа может быть в человеке, что даже глаза щекотит?
Матросы повеселели, многозначительно затолкались:
— Кто про что, Любякин про одно!