Севастополь
Шрифт:
Жека на стук приотворила дверь — опять очень скупо.
— Жека, отворите совсем! (Опять шепот.)
— Дайте воду, подождите! — Уносит графин, оставив щель чуть — чуть на цепочке, переставляет там что-то, — может быть, оправляет на себе платье, прихорашивается, прежде чем пустить мужчину, позволить ему взглянуть на себя. Но, черт возьми, у нее без этого достаточно было времени и раньше, и не так-то удобно торчать на часах у своей двери.
— Скорее, Жека!
Она медлительно, словно колеблясь, наклоняется к щели:
: — А вам когда на вахту, Сережа?
— У меня никакой
Жека раздумывала, приложив пальчик к губам:
— Скажите, сколько времени?
! — Девятый.
— Вот что, Сережа… Сереженька, вы простите меня, но я вас очень прошу об этом. Вы… найдите себе место в какой-нибудь другой каюте, вам это легко сделать, правда?
Шелехов неприятно ослабел:
— То есть как в другой?
Судорога мстительной плаксивости свела ему лицо. Мысленно хныкал про себя: «Ах, так ты еще шутить, насмехаться? Ну, подожди, вот в самом деле не подойду, нарочно сразу не подойду, измучаю!..»
— Сережа, знаете что?.. Мы с вами оттуда, из Одессы… поедем вместе, в одной каюте. В Одессе я буду спать с мамой на одной постели, потому что у нас тесно… и мне будет стыдно, вы понимаете, ну, милый Сереженька!
Ясно, что она все врала. От жгучей горечи иссохла гортань, нельзя было ни продохнуть, ни выговорить слова… А та, фальшиво, отвратительно смеясь, играя с ним, грозила пальчиком, протягивала ладонь, словно спеша зажать ему рот:
— Знаю, знаю, знаю, молчите… Ну, послушайтесь умной, рассудительной Жеки! Ведь сами вы видели, как нам опасно оставаться вдвоем. А из Одессы… хотите, дам честное слово, Сережа?
— В самом деле… довольно, Жека. Могут пойти… Отворите дверь.
Она обиженно пожала плечом:
— Ну, какой вы…
(Отошла в глубь каюты и вернулась с его подушкой и одеялом. Подушка никак не лезла в щель. Жека нетерпеливо отбросила ее на ковер и совала Шелехову в лицо заячье ушко одеяла.)
— Возьмите хоть это, ну, пострадайте разок для меня!
Шелехов с гневом проталкивал все обратно.
— Кончайте эту игру, я серьезно прошу.
— Оно такое тепленькое, — дурачилась Жека, задабривая его и гладя одеяло своей щекой, — под ним будет так хорошо и уютно! А море будет качать, будет качать, а я буду думать о вас… Ну, идите, поцелую… Скажите мне: спокойной ночи!
Она подставила губы трубочкой, невинно подставляла всю себя через дверную щель. Халатик распахнулся, смуглая мякоть пробухала сквозь тесные кружевные клеточки сорочки. Наверно, режет, больновато ей… И это уходит, не дается, и оно — только поманило и обмануло, как и все?.. Неужели вправду, неужели — даже если сползти сейчас на пол, царапая себя, истекая надрывным отчаянием?
— Не хотите? — Послышался звук накладываемого крючка.
Он злобно ударил носком ботинка в дверь:
— Довольно, Жека, Же…
Что еще? Закричать, в самом деле свалиться на пол? Разбить матовое дверное стекло, чтобы все сбежались на скандал и потом, узнав, в чем дело, отошли бы, ехидно перешептываясь? Он побрел по коридору, в кровь жуя губу.
…Далеко за бортом, отбрасывая в море дремотнозолотую дорогу, поднималась поздняя луна. Тускловатое
Шелехов прошел мимо с торопливым отвращением, словно все эти люди наступали ему на боль. В темном проходе, под мостиком, пробелели пуговицы Агапова, к которому зябко прижалась пассажирка в черном шарфе. При виде Шелехова оба не пошевельнулись. На баке плутал сонный матросский разговор:
— Вот у Тарханкута все одно качнет, там уж завсегда, так и знай.
— Тарханкут прозывается — могила кораблей!
…За что выбросило опять в бессонную, путаную прорву жизни, где каждую минуту нужно мучительно думать, и упираться, и без устали напрягать руки и ноги? Выбросило, когда голова уже опускалась, чтобы, наконец, отдохнуть блаженно… Шелехов резко повернул назад — с такой злобой, что чуть не растянулся на палубе, зацепив ногой за какую-то железную скобу. «Черт с ними со всеми, буду стучать, рвать с петель дверь… пусть не думает, что со мной можно играть, как с мальчишкой!»
На полуюте, над лунным морем, вызывая в памяти сентиментальную олеографию, смутнели силуэты Бирилева и Пелетьминой. Ему, Шелехову, видно, так не постоять никогда… Знакомое ощущение отщепенства наливало его… Было стыдно вспомнить, как четверть часа назад, разомлев от своего счастья, павлином разлетелся в кают- компанию, вообразив, что достиг всего, что уже — свой. Наверно, даже и не посмеялись над выскочкой, просто — не заметили… «А — а!» И ногами хотелось подавить, переломать в труху всю палубу. Раздувая ярый его пожар, могучие, несметные колокола музыки поднимались навстречу из кают — компании. Неужели то Володины хилые пальцы рассеивали кругом такое восторженное бешенство, такую литургическую, сметающую с ног бурю, как будто вся, вся жизнь, от начала до конца, — вот, приветствуй ее! — как море, свежела и дотемна сверкала перед глазами? Отчетливо и жестко постучал в дверное стекло:
— Я разобью дверь и войду, слышите?
Он стоял перед каютой с высоко поднятой головой, непреклонный, решившийся на все.
— Слышите!
Беззвучие висело за дверью. Может быть, там и не было никого живого — вышла перед сном на палубу или в уборную? Тогда — подождать, проследить, ворваться в каюту вслед за ней… Шелехов даже начал успокаиваться. Однако на дне тишины почудилось смутное шевеление.
— Жека!
Нечаянно для самого выдавились из горла — не слова, а страстные выдохи, лихорадка, бьющаяся головой о дверь жалоба. О том, что — родная и самая красивая, что сходит с ума, что готов ползти по полу и плакать. Бесстыдство отчаяния подсекало ему ноги, слезы тихо и щекотно влачились по щекам.