Севастополист. Том I
Приключения
: .Шрифт:
Имя мое Фиолент, и однажды я понял, как сильно устал от жизни. Нет, не от жизни вообще. А от такой, какая была у меня там, внизу. Какая была у всех нас.
Вы не слышали такого имени – Фиолент? Да что и говорить, оно и у нас было редким: с трудом вспомню хотя бы пару людей с одинаковыми именами. Было не принято? Или фантазии хоть отбавляй? Нет, все гораздо проще. Теперь-то и я знаю, что всё – в принципе, все – проще. Ну а тогда…
Ладно, закончим с именем, чтобы не мешать рассказу. Не помню, кто мне его дал. Когда я вышел в мир, мои недалекие отправились в Кладезь – так делали у нас все. Эта служба называлась слишком дико, чтобы произносить вслух – что-то вроде «Кладезь вновь воссозданных и восстановленных вариаций предписания природы человеческой»,
Моим маме и папе выдали официальный конверт, вскрыв который, они и увидели имя. Мое имя. Кто дал – они и не помнили, а я никогда не знал: почему Фиолент, почему не другое? У нас ведь много имен, и никто не знает, что все они означают. Это потом мне рассказали, что в далекой древности были другие – ветхие, как мы их называли – имена, которые имели смысл: гордый, статный, смелый… У нас же, внизу, все просто: Фиолент. И это означает Фиолент, ничего больше.
Одно знаю точно: будь у меня ветхое имя, оно точно не означало бы «скромный». Скорее, уж, «сильный» – все, кто со мной водился, знают, а кто не водился – так поэтому и не водились. Ну и «красивый» – так девчонки говорят, а им-то, конечно, виднее. Я любил садиться в свой большой автомобиль с открытым верхом и катать их. Красавицам это нравилось, да и некрасавицам тоже. Некрасавица в нашей компании была только одна, и это точно не моя машина! Все любили ее, и никто не завидовал мне – это потом я узнал, что такое зависть. Позже. И выше.
Такая машина не то, чтобы считалась у нас редкостью – при желании любой бы мог владеть ей. Я точно знаю, что в городе есть места, где стоят такие же. Но никто не хотел, кроме нас, нескольких отщепенцев. Там, внизу, все живут в своих двухэтажках – домиках, которыми застроен город. Рождаются и отмирают в них, а в промежутках между этими двумя событиями выращивают что-то во дворах. И вечерами сидят на складных стульчиках, лицом к небу, любуются им, в окружении кустов и цветов, под бледно—синим полотном неба, нависшего над нашим городом. Так живут все, и наши молодые жили так, и молодые с жильцой, и пожившие, и пережившие. И я, бывало, полол наши грядки, пока не хотелось упасть без сил. Любовался бледными цветами, проросшими на тонких стебельках из рыхлой, сухой земли – они тянулись к щекам моим, к носу, словно ластившаяся кошка. Я любил их, лелеял и не жалел для них сил, как любил все плоды труда нашего – меня и людей, подаривших мне эту жизнь, этот Город. Все было невероятно вкусно – все эти овощи, фрукты, выросшие из косточки, разросшиеся из маленького неокрепшего стебелька до сильного ствола, стремящегося ввысь, под синее полотно.
Вот только одного я не любил – смотреть в него, полотно это. В чем было удовольствие для города – застыть, замолчать, уставив взгляд ввысь? Я жил в горизонтальном мире, смотрел вперед и по сторонам, хотя и знал, что впереди лишь линия возврата, а справа, слева – бесконечные дворы, прямые улицы, ровные квадратные перекрестки: одинаковых жизней, одинаковых домов, одинаковых небосмотров. И лишь где-то там, далеко за ними – высокие обрывы и бездонное, равномерно колышущееся, как диафрагма спящего, море.
Впрочем, это пешком – далеко, а на машине… Мы знали в городе, где родились, всё – впрочем, всё, ну или почти всё, что можно о нем знать, теперь известно и вам. Огромный, огромный город, словно разделенный спущенным сверху гигантским зеркалом на две равные и одинаковые… нет, почти одинаковые половины. Если представить – а кто, кроме нас, фантазеров, еще мог такое выдумать? – что город вдруг станет возможно согнуть по разделительной линии, его две части совпадут друг с другом,
Но пожелай мы назвать ту самую линию, по которой столь просто «сложили» город, нам бы не пришлось делать этого – имя уже было, и подозреваю, что происходило оно все из того же Кладезя – и вправду, кто еще мог придумать такое: Широкоморское шоссе? Центральная ось, магистраль города. Приди он в движение – продолжим фантазию – наверняка бы вращался вокруг этой оси, как мясо на шампуре. О, это было еще одним излюбленным развлечением наших уютных зеленых дворов!
Мы просто знали, что шоссе Широкоморское – и все. Но почему шоссе – да и вообще, что это слово значило? Ведь других шоссе в нашем городе не было, а бесчисленным улочкам, отходившим от него, никто не давал названий. По ширине они были такими же, что заставляло усомниться в справедливости первой части названия, на них стояли – и, я уверен, стоят – одинаковые дома.
Но что впечатляло – так это его протяженность. Одной стороной Широкоморское шоссе, оправдывая вторую часть своего названия, упирается в море. Ведь город омывается морем с двух сторон, как я и говорил, и в точке, где сходились линии обрыва и воды должны были слиться, шоссе вдруг оборачивалось лестницей, сужавшейся ближе к воде. Спустившись по ней, можно попасть на длинный мол и долго идти по узенькой тропке его, обложенной по краям валунами, между двух морей. На самом-то деле, море, конечно, одно, но как Широкоморское шоссе режет надвое мой город, так и узкий бетонный мол вспарывает гладь моря. Смотреть налево, когда идешь к маяку, было приятней – то было море для отдыха: в нем купались. Его и называли так: Левое море, считалось, что город, словно стрела, устремляется в море, хотя если смотреть по карте – мол с маяком находились внизу, а значит, Левое море должно было быть правым… Когда я говорил об этом нашим горожанам, те лишь пожимали плечами, особенно пожившие и пережившие. «Какая разница, – говорили они мне, – где в самом деле право или лево, когда так хорошо и спокойно и жить?» Я неуверенно кивал, пытаясь согласиться, хотя и не понимал, что это значит – жить неспокойно. Разве жил когда-нибудь наш Город неспокойно?
– А в Башне? – спрашивал я, вскоре после того, как появился. – В Башне живут неспокойно?
– В Башню приглашают лучших. Только они знают, как там живут. Но они не расскажут. Потому что мы их больше не увидим.
На этом разговор о Башне прекращался – никто не любил говорить о ней, да и что обсуждать то, о чем никто не знает. Вот где точно царило спокойствие, и о том в городе знали все – так это в Правом море. Если Левое море предназначалось для отдыха, Правое было для вечного отдыха. Пожившие и пережившие, закрыв в последний раз усталые глаза, отправлялись прямиком туда – летели с Обрыва прощания, под крики напутствия и благодарности. Прощания сопровождались особым, траурным небосмотром, длившимся столь долго, что я не выдерживал и убегал. Даже выращивать цветы и вспахивать огороды переставали, и говорить друг с другом тоже. Останавливалось все. Я уходил к Левому морю, чтобы скорее забыть о Правом. Я еще только начинал жить, и мне не хотелось думать о том, что когда-нибудь… Да и теперь мне не хочется думать об этом.
В известном смысле мол был границей между живым и мертвым, и идя по нему, можно было размышлять о бренности людей, о приходящих и уходящих, накатывающихся, словно волны, наших жизнях… Но никто не думал. Все знали: станешь пережившим – и тогда поймешь. Пережившие всегда говорили: «Уходить не страшно… Меня ждет море, а я уже жду его…» – вот что они говорили. Они уставали от жизни и закрывали глаза – отмирали, как говорили у нас. А у вас говорят так? Кто знал, что я устану раньше – гораздо раньше, чем стану пожившим, не говоря уже пережившим… А отмереть, не достигнув последней стадии, как вы, наверное, знаете, невозможно. Что оставалось? Только веселиться.