Северный Удел
Шрифт:
За тонкой стенкой шуршала веревка, скрипело дерево, потом Майтус погнал увальня Гиллигута за лошадьми.
Строчки письма всплыли в голове пассажира.
«Здравствуй, сын, — писал отец. — Получил твою весточку. Хочу сказать, когда я был в твоем возрасте, мои письма домой были не в пример длиннее. А у тебя все как-то по-солдатски: ать-два, взысканий не имею, участвовал в двух стычках с ассамеями, мучался животом. Эх, нет в тебе художественной жилки. Я, помню, даже ночь гарнизонную мог так описать,
И луна висела в черном небе будто подброшенный кем-то сантим. И посеребренные заросли камыша шептались словно заговорщики.
И тоска, такая тоска, южная, густая, впивалась в горло, что хотелось выть.
А, каково?! Впрочем, я вовсе не в упрек тебе. Раз не считаешь подробности нужными, то и не пиши. Ты всегда был молчун. Себе на уме. Мы ж с матушкой твоей и не гадали, что ты вдруг по тринадцати лет возьмешь и упорхнешь из родового гнезда. И куда? Юнгой на „Касатку“! Я, конечно, и сам в детстве бредил кораблями…
Кстати, не осталось ли у тебя знакомых, что могут помочь дяде Кериму вывезти чудный лес из Карны? Вниз по реке и берегом?..»
Заржали лошади.
Пассажир открыл глаза, убрал в саквояж иглу, прибавил света в лампе.
Карета дернулась. Брякнула сбруя. Тенью мелькнул ворчащий что-то Гиллигут. В два стука взлетел на козлы Майтус.
— Н-но!
Щелкнул кнут.
— Господин Кольваро! — крикнули вслед.
— Тпр-ру! — сказал Майтус.
Скрипнули, останавливаясь, колеса. Пассажир вновь поднял шторку.
Хозяйка постоялой избы, кланяясь, подавала завязаный узлом клетчатый плат.
— Примите, пожалуйста, от нас с сыном.
Прямо на исподнее она накинула подбитую мехом кацавейку.
— Что это? — спросил пассажир.
— Яички. Хлеб. Немного кровяной колбасы. Огурчики соленые, — хозяйка сподобилась на неловкий книксен.
— Хорошо.
Узелок перекочевал в карету, приткнулся к саквояжу. Пассажир, кивнув, хлопнул дверцей. Медленно-медленно, подрагивая, поплыли назад двор, сосредоточенно копающийся в портках Гиллигут, курицы и лопухи. За низким забором с воротами потянулся луг.
— Н-но!
Дребезжа рессорами, карета покатила быстрее.
Пассажир поправил под собой подушки. Нетряских дорог впереди не намечалось, наверное, до самого Леверна.
Хмурое, непроспавшееся небо. Кромка далекого леса. Тонкая малиновая полоска зари.
Нет, пейзаж пассажира совершенно не впечатлял. Но он не спешил отворачиваться, дожидаясь поворота и вестового столба.
Восковой человечек у него под ногами орудовал, распахивая потайной лючок в днище. Сдвинулась заслонка, в отверстии замелькал серый песок.
— Подожди, — сказал пассажир.
Карета чуть накренилась, на задах брякнул железом сундук, примятая колесом трава сбрызнула стекло росой.
Поворот.
— Сейчас.
Человечек кивнул и прыгнул вниз.
Конечно, такие предосторожности, скорее, излишни, но…
Почему-то пассажира не оставляло чувство, что такой вроде бы безобидный Гиллигут вполне может работать «линзой». Или вот в узелке…
Прихватив лючок незаметным крючком, пассажир придвинулся к плату. Сняв перчатки, поводил над ним рукой. Отклика чужой крови, обычного для меченых или чарных вещей, не было. И на том спасибо.
Узел поддался легко.
Хм, действительно огурцы, яйца, колбаса. Краюха хлеба. Хотя нет…
Откатившееся яйцо пассажир взял двумя пальцами.
Остроумно. Яйцо мечено не было, но вот курица, его снесшая… Что ж, кто-то теперь знает, сын Аски Кольваро, Бастель, всего в двух днях пути от дома.
Пассажир улыбнулся.
Одно ловкое движение — и яйцо, вылетев из дверцы и кувыркнувшись в воздухе, исчезло в траве.
А нечего.
На чем он там остановился? На дяде Кериме?
Пассажир прислонился к боковой стенке под лампой. Казалось, что он задремал. Но это было обманчивое впечатление.
«А у нас все по-прежнему, — развернулось в памяти письмо. — Матушка засадила южную часть сада розовыми кустами. Я писал тебе уже о них? Нет? Ну так слушай, к кустам, конечно же, понадобилась беседка, к беседке, само собой, — павильон, к павильону — ты же знаешь матушку! — „небольшой“ домик. „Чтобы смотреть на розовые кусты“. На одно только и уповаю — на матушкину забывчивость.
Пан-Симоны и Ведены навещают регулярно.
У Пан-Симонов какой-то там ремонт, так все их многочисленное семейство, братья, сестры, дети, дядья, у нас чуть ли не поселилось. Ради приличий я себя, конечно, сдерживаю, но в глубине души, сын, тороплю дожди. Просто-таки истово. Закроем сезон, переедем в город, и никаких Пан-Симонов до весны.
Кстати, этим годом удивительно, но все окрестные имения заселены. И Готтардовское, и Шептуновское даже. Вроде и не жаркое, не душное лето, а местной высокой крови, видимо, природы захотелось. Пасторалей. Воздуха.
Готтарды по пятницам балы дают. Иллюминация, доложу тебе! Кровь туда, кровь сюда, големы на палашах бьются, огненные змеи летают. Огни! Сестру твою раз с провожатым отпустили, так теперь чуть ли не ежедневно истерики закатывает. Ах, ах, хочу снова, к молодым гаррусам, к статным блезанам!
А я, признаюсь, подсел на „чечетку“.
Простенькая вроде бы игра, пары, старшинство, один „шут“, обмены вслепую, сбросы, но ухо нужно держать востро…»
Пассажир отвлекся.
Карета пошла тяжело, дважды сухо щелкнул кнут. За оконцем зазеленела болотина. Зачавкали копыта лошадей.