Северный ветер
Шрифт:
Сквозь гул и звон в ушах слышится странный треск. Мычит скот, кричат люди. В памяти Робежниека оживает не раз виденное и пережитое. И он начинает понимать. Пожар… Горит его усадьба.
На миг забывает он себя и свою боль. Уцелевший глаз все замечает в окне. Прямо на него падает отсвет от горящего хлева. Шипение и черные клубы дыма по потолку от недавно сложенной в загоне сухой соломы. Дальше, в углу комнаты, мечутся яркие отблески — это, чуть потрескивая и вспыхивая, горит драночная крыша клети. Мычат коровы, по мычанию он узнает каждую.
Теперь драгуны орут чуть подальше. Слышно даже, с какой
Горит… Фыркая и треща, бежит огонь по соломенной крыше. На миг окно темнеет от густого дыма. А может быть, это в глазах у него темнеет. Тяжкий груз наваливается и глубоко вдавливает его тело в раскиданное на кровати тряпье.
Он не представляет себе, сколько времени пролежал в забытьи. Просыпается мучительно долго — ему кажется, что это длится несколько часов. Тяжкие кошмары продолжают его мучить. То ржавый гвоздь впился в крестец. То люди в синих мундирах стараются стащить его с постели, но не могут. Ногами упираются в его тело, в живот, в грудь. Вот в правом глазу что-то шипя вскипает и нестерпимо жжет, заволакивая все… Он было ухватился за что-то твердое, но руки немеют, и он падает обратно в черную клокочущую бездну.
Старик кричит так, что у самого звон в ушах. И все вокруг гудит, хлюпает, верещит… Потом он различает слабый, глухой стон. Немного спустя догадывается, что стонет он сам.
Снова светлеет окно, освещая комнату. Но это уже не отблеск пожара, хотя дом наполнен едким запахом гари.
Цериниете, скрестив на животе руки, стоит у кровати и приговаривает:
— Все-таки очнулся. Я уже третий раз прихожу поглядеть. Думала, помер. Лицо-то какое! И руки и ноги! До чего ж ты весь побитый — будто нечистый тебя колотил. Мои вон тоже приходили. Сама говорит: «Преставился…» А сам: «Чего мелешь! Не видишь разве, дышит еще. Покамест дышит, стало быть, жив. Ежели и помрет, так только к утру». Припомнил, что твоя старуха тоже померла утром, а тот, бедняжка убогий, — в полдень.
Затянутый черной запекшейся кровью правый глаз дергается, но никак не откроется. В левом явно сквозит страх. А старуха не видит и не понимает.
— Мой отец тоже утром помер, только начинало светать. В воскресенье после троицы. Три дня мучился. Сперва-то кубарем по кровати катался, а под конец только тяжко дышал. Откроет глаза-то и дохнет. Дохнет и опять закроет. Я было вышла во двор за хворостом. Возвращаюсь назад, а дочка кричит: «Мама, он уже не дышит!»
Голова Робежниека склоняется набок. Долгий глухой стон звучит будто из-под земли. Но старуха не соображает.
— Чего кричишь? Болит, что ли? Как же без боли-то. Без боли еще никто не помирал. Тут, батюшка, ничего не поделаешь. Поди, в головах-то низко. — Она берет что-то из одежды, комкает и сует Робежниеку под голову. Голова откидывается назад. Здоровый глаз тоже наливается кровью… До чего ему неудобно и тяжело, а старуха не понимает.
— Так, так, мой милый. Так-то получше будет. Ну да, ну да — хочешь сказать что-то,
Она для вида начинает искать, но тут же забывает об этом, будто такого намерения у нее и не было. Гораздо лучше так постоять и поболтать…
— Если б ты видал! Хлев настежь, клеть настежь, овин настежь! Озолский барон верхом скачет и распоряжается. «Накладывай воз! Еще один клади!» — кричит им. И все по-русски. Скотину твою всю угнали. Мой насилу свою-то уберег. Да еще годовалую телку, что ты продавать собирался. Моя, говорит. Тоже оставили. У тебя теперь нистолечки нет. — Старуха сама глуховата и поэтому кричит во весь голос. В словах ее слышится скорее животное злорадство, нежели сочувствие. — От усадьбы только и осталось, что этот дом да банька внизу. Все сгорело. Спасибо, что хоть ветер был с той стороны, а то бы и ты в доме сгорел.
Робежниек стонет так, словно кто-то острым ножом разрывает его раны. Комок перекатывается у него во рту, но сплюнуть он не может.
— Поди, холодно тебе, бедняге… — Старуха накрывает ему ноги пиджаком. Тут она замечает, что глаз Робежниека странно уставился в одну точку. Она оборачивается. В дверях, согнувшись, неподвижно стоит незнакомый мужчина. Вглядевшись получше, она узнает Мартыня Робежниека.
— Проведать пришел? Заходи, заходи. Он пока еще жив. Едва дышит. До утра, пожалуй, не дотянет.
Шатаясь как пьяный, Мартынь подходит совсем близко. Шея его смешно втянута в воротник, а подбородок выпячен, как у лунатика или слепого, под глазами синие круги. Глубоко ввалившиеся прищуренные глаза горят зловещим блеском. Как завороженные, глядят они в единственный, полный нечеловеческой боли вопрошающий глаз отца, который мерцает из-под мертвенно-бледного рассеченного лба с прилипшими к нему прядями волос.
Мартынь опирается на изголовье кровати, чтобы не упасть, и стискивает зубы, чтобы не вскрикнуть от гнева и муки. Его сильное тело изнутри сотрясают беззвучные рыдания.
— Звери, звери! Что они с тобой сделали…
Старый Робежниек стонет. Видно, как во рту едва шевелится распухший пересохший язык.
Старуха смотрит с интересом.
— Так он, милый, все время. Рот открывает, видно хочет говорить. А ничего не понять.
Мартынь замечает крупные капли пота на восковом лбу. Может быть, больному жарко? Он снимает пиджак, покрывавший больного, и отшатывается, увидев изуродованные, окровавленные ноги и иссиня-черные вспухшие руки. Невыразимая жалость и боль сжимают ему горло.
— Я думала, что ему холодно, — без устали мелет старуха. — А может быть, и жарко. — Она касается рукой лба больного. — Фу, мокрый и липкий, точно в клею. Поди, жарко ему.
Больной снова стонет. Глаз, не моргая, уставился на Мартыня. Язык, словно бесформенный ком мяса, болтается во рту.
— Пить? — наклонившись, спрашивает Мартынь.
Язык чуть шевелится, но глаза будто говорят — да.
— Принесите воды! — кричит Мартынь старухе, которая все трещит без умолку.
Он поправляет изголовье. И, придерживая одной рукой больного, поит его. Здоровый глаз жадно смотрит в кружку.