Шафрановые врата
Шрифт:
Маргарет, Элис Энн и другие подруги из школы приносили мне небольшие подарки — книгу, длинные полосатые конфеты, ленту для волос — и оставляли их на нашем крыльце перед надписью о карантине, сделанной служащими мэрии внизу нашей двери. В те первые недели мама продолжала говорить, что скоро мне станет лучше, что в ноги снова вернется сила. Это всего лишь вопрос времени, твердила она. Она следовала указаниям медсестры из службы здравоохранения, делала все процедуры, назначенные приходившим осматривать меня доктором. Каждый день она окунала мои ноги в миндальную муку, делала бесконечные припарки из ромашки, скользкого вяза, горчицы и отвратительно пахнущих масел, накладывала горячие пластыри на мои ноги. Она массажировала мне бедра и икры. Когда я нашла в себе силы, чтобы сесть на несколько секунд, она подвинула
— Когда мне станет лучше? — продолжала спрашивать я, полагая, что, просто проснувшись однажды утром и сбросив одеяло, я, как раньше, с легкостью пойду через свою комнату.
Мама шептала:
— Скоро, Сидо, скоро. Помнишь, как маленькой ты бегала по двору, представляя себя принцессой из твоей книги? Как ты кружилась в своем платьице, которое развевалось волнами, как красивый цветок? Так будет снова, Сидония. Ты будешь принцессой. Красивым цветком. Моим красивым цветком, моим чудом.
Если бы при этих словах у нее на глаза не наворачивались слезы, я бы решила, что она сама не верит в это.
Первые несколько месяцев я часто плакала — это были слезы раздражения, слезы досады, слезы жалости к себе. Родители, искренне сочувствуя мне, делали все, что было в их силах, помогали как словами, так и делами, чтобы я чувствовала себя лучше. Только гораздо позже я смогла понять, каких усилий им это стоило: натягивать на лицо улыбку и излучать положительный настрой, в то время как они, должно быть, были расстроены и опечалены не меньше моего.
Через некоторое время я устала ощущать резь в глазах и головную боль, вызванные рыданиями, и однажды взяла и просто перестала плакать.
Когда период карантина закончился и я стала чувствовать себя достаточно хорошо, меня пришли навестить мои подруги. Это было в начале школьного года, и во время тех первых визитов, когда моя жизнь казалась мне не моей, будто это был тревожный полусон и я не могла до конца проснуться, я слушала их рассказы, кивала и представляла себя в школе вместе с ними.
Каждую пятницу мама брала задания в школе Сестер Святого Иисуса и Марии и возвращала их в следующую пятницу; с помощью учебников я могла делать еженедельные задания и тесты.
В одну из таких пятниц вместе с новыми заданиями мама протянула мне запечатанное письмо от одной из сестер, которая раньше занималась со мной на дому. Когда я открыла письмо, на одеяло выпала маленькая карточка для молитв с позолоченными уголками. Трудно было прочесть то, что написала сестра, почерк был мелкий и убористый, словно каждая черная буковка болезненно, с трудом срывалась с кончика ручки.
«Моя дорогая Сидония,— прочла я, — ты не должна отчаиваться. Это воля Господа. Тебе было предначертано это испытание. Это всего лишь испытание для тела; Бог посчитал, что ты выдержишь это испытание, и поэтому выбрал тебя. Другие умерли, а ты — нет. Это доказательство того, что Господь защитил тебя по какой-то причине, но также дал тебе этот груз, который ты будешь нести всю оставшуюся жизнь. Таким образом Он показал тебе, что ты для Него особенная.
Сейчас, когда ты стала калекой, Бог будет заботиться о тебе, а ты познаешь Его так, как никто из полноценных людей.
Ты должна молиться, и Бог ответит. Я тоже буду молиться за тебя, Сидония.
Сестра Мария-Грегори».
Мои руки дрожали, когда я сложила письмо и положила его вместе с карточкой для молитв обратно в конверт.
— Что такое, Сидония? Ты побледнела, — сказала мама.
Я покачала головой, осторожно засовывая письмо между страницами учебника. Калека,написала сестра. На всю оставшуюся жизнь.
Даже несмотря на то что сестра Мария-Грегори также сказала, что я особенная для Бога, я отчетливо осознавала, что все не так, как говорила
С тех пор как Люк МакКаллистер переехал на улицу Ларкспар, я перестала вымаливать прощение за свои проступки. Я больше не молилась о здоровье других членов нашего общества, о тех, кто был болен или умирал. Я не молилась ни за наших парней, сражавшихся на ужасной войне, ни о том, чтобы война поскорее закончилась. Я не молилась о голодающих темнокожих детях в дальних странах. Я не молилась о руках моей мамы, не просила облегчить ее бесконечные боли или о том, чтобы мой папа мог спать без давних навязчивых кошмаров о старом корабле, на котором он приплыл в Америку.
Вместо этого я молила Бога о том, чтобы какой-то мальчик взял меня на руки и приблизил свои губы к моим. Я молилась о том, чтобы познать тайну мужского тела, когда оно окажется на моем. Я исследовала свое тело с необъяснимым жаром и желанием, представляя, что мои руки были руками Люка МакКаллистера. Я впала в один из семи самых тяжелых грехов — похоть — и была наказана за это.
Через неделю после получения письма от сестры меня снова навестил доктор из общественного комитета по здравоохранению. На этот раз я насторожилась, потому что до меня у него было еще несколько вызовов, и я прочитала по его лицу, что он видел слишком много жертв полиомиелита за очень короткий промежуток времени. Явно уставший, он подвигал мои ноги и проверил рефлексы, затем попросил меня сделать несколько простых упражнений и в конце концов, глубоко вздохнув, согласился с прогнозом сестры Марии-Грегори. Он сказал мне (родители стояли за моей кроватью с посеревшими от горя лицами), что я никогда не смогу ходить, и лучшее, на что я могу надеяться, — это провести свою жизнь в инвалидном кресле. А еще он сказал, что я должна быть благодарна за то, что болезнь поразила только мои нижние конечности, ведь мне было лучше, чем многим другим детям, которые выжили, но остались полностью парализованными.
После визита доктора я возобновила свои молитвы. Но на этот раз они не имели никакого отношения к Люку МакКаллистеру.
«Небесный Отец, Милосердная Богородица, — повторяла я снова и снова, неделю за неделей, месяц за месяцем, — если ты позволишь мне ходить, у меня будут только чистые помыслы. Я никогда больше не пойду на поводу у плотских желаний».
За время этого первого невероятно долгого года я вынуждена была оставаться в постели, обложенная подушками; если я сидела дольше чем несколько минут, у меня начинала болеть спина. Маргарет и Элис Энн продолжали навещать меня, но все было уже не так, как раньше. Я начала замечать, что они — подружки, с которыми я когда-то смеялась, делилась своими секретами и мечтами, — за несколько коротких месяцев стали выше и ярче, в то время как я усыхала и бледнела. Я слушала их рассказы, но теперь они уже не ободряли, а лишь заставляли осознать, что жизнь проходит мимо меня. Вскоре стало очевидно, что они тоже это почувствовали, их истории становились все более сбивчивыми, иногда они останавливались посредине анекдота, рассказанного кем-то в школе, или осекались, начав рассказывать о предстоящих танцах или кто кем увлекся, как будто неожиданно осознавали, что этим только напоминали мне о жизни, которая уже не была моей. Никогда не будет моей. Возникало неловкое затягивавшееся молчание, они переглядывались, и я замечала в их глазах отчаяние, или нетерпение, или полнейшую тоску. Через некоторое время я уже боялась каждого стука во входную дверь, не желая видеть, как моя мама поспешно вскакивает на ноги, обнадеживающе улыбаясь мне, и идет открывать. Мне было неприятно наблюдать, как она суетится, принося из кухни в мою комнату стулья для девочек и сразу вслед за этим — поднос со стаканами лимонада и блюдом с печеньем или нарезанным тортом. Первое время мне было стыдно за ее такой громкий голос с сильным акцентом, когда она пыталась сделать так, чтобы мои гости чувствовали себя комфортно, или, может быть, она хотела поощрить их остаться подольше и прийти снова. Она разговаривала с ними больше, чем я; мне было почти не о чем с ними говорить. Теперь моя жизнь ограничивалась стенами комнаты.