Шаламов
Шрифт:
Наверное, Шаламову не все удалось договорить. Но напрасно было бы ждать от него каких-либо политических программ или рецептов «спасения» или «обустройства» своей страны и мира. Каждому чуткому читателю начала XX века достаточно заряда могучей силы сопротивления злу, пронизывающей все, созданное Шаламовым. Такой читатель хорошо разберется в противоречиях и парадоксах писателя, в том единстве, которое связывает его неверие (в человека, в литературу, в гуманизм) с его же неколебимой верой в чудодейственную силу подлинного искусства и высокого нравственного примера:
«Я пишу для того, чтобы люди знали, что пишутся такие рассказы, и сами решились на какой-либо достойный поступок — в чем угодно, в каком-то маленьком плюсе».
Глава девятнадцатая.
ПОСЛЕДНЕЕ ПРИСТАНИЩЕ И СКОРБНЫЙ ТРИУМФ
«Несколько моих жизней» — так назывался один из вариантов автобиографии Шаламова. Их было действительно несколько, этих жизней — в разных эпохах, до грани умирания и счастливого воскрешения, от полной беспросветности до больших и малых надежд. Но последний отрезок его земного пути — из рода
«Спокойно пожить», как настаивала когда-то первая жена Галина Игнатьевна Гудзь, и к чему он стремился, переехав на Васильевскую, времени почти не оставалось. Основной диагноз, поставленный еще в 1957 году в Боткинской больнице, — болезнь Меньера, был подтвержден в 1970 году профессором Л.Н. Карликом, знакомым Я.Д. Гродзенского, который через врача Н.Е. Карновскую (жену Гродзенского) выписал ему специальную справку на случай происшествий на улице:
«Пенсионер Шаламов Варлам Тихонович, 1907 года рождения, страдает болезнью Меньера, выражающейся во внезапно наступающих приступах: внезапное падение, головокружение, тошнота, иногда рвота, резкое снижение слуха, нарушение равновесия.
В случае появления приступа на улице или в общественных местах просьба к гражданам оказать больному помощь: помочь ему лечь, положить его в тень, голову обливать холодной водой, ноги согреть.
Вынести на свежий уличный воздух из душного помещения, только не на солнце. Не усаживать и не поднимать головы.
ВЫЗВАТЬ СКОРУЮ ПОМОЩЬ!»
Справка, которую Шаламов постоянно носил с собой, оказалась для него незаменимой, потому что его, с бросками при ходьбе, потерей координации и падениями, нередко принимали за пьяного и вызывали милицию. Но в начале 1970-х годов такое случалось еще нечасто. Резкое ухудшение здоровья началось в 1977 году, вслед за последней для него радостью, которую он ждал и которая его как-то мобилизовывала, — выхода сборника стихов с многозначащим названием «Точка кипения». Он успел, по обычаю, разослать и раздарить сборник своим близким знакомым, и на этом «точка кипения» его жизни была пройдена — началось быстрое и ничем не остановимое угасание могучих и казавшихся неисчерпаемыми человеческих сил.
На улицу он уже почти не выходил. Трагическую картину передвижения Шаламова по центру Москвы в этот период запечатлел молодой поэт М. Поздняев: «И вспомнил Варлама Шаламова я, / Как враскачку он шел по Тверской, / руки за спину круто заламывая, / макинтош то и дело запахивая / и авоськой плетеной помахивая / с замороженной насмерть треской… / На винтах, на шарнирах, на слове честном, / на пределе, на грани сознанья и тьмы, / и мычит, и клекочет орлом, и хрустит, / и хрустит, как кустарник в костре… / и о ужас кромешный. И стыд».
После расставания с И.П. Сиротинской он не был совсем заброшенным — она продолжала навещать его, и появилась женщина для ухода за ним, найденная Ю.А. Шрейдером, Людмила Владимировна Зайвая. Но и та и другая были заняты работой, семьей (Зайвая работала в обществе книголюбов, у нее была дочь, требовавшая внимания), и никто не мог по-настоящему заботиться о старом и больном человеке. Те, очень понятные взаимные упреки, которые звучат то явно, то подспудно и в воспоминаниях Сиротинской, и в воспоминаниях Зайвой [96] , не помогут найти решения в чью бы то ни было пользу, потому что это — бессильный спор женских сердец и женских пристрастий. Никто из них не мог посвятить себя ему целиком, ни у кого не было возможности нанять для него сиделку или домработницу. Но никто и не оставлял! Сиротинскую волновала больше всего судьба шаламовского архива, который начал потихоньку таять. Зайвую архив тоже интересовал, но по другому поводу — как любительницу автографов, раритетов. Шаламов по широте душевной, уже болезненной, многое ей просто отдавал, ничем не дорожа. «Все это надо выбросить!» — кричал он иногда. И все же в апреле 1979 года Шаламов позвонил Сиротинской с просьбой забрать все оставшиеся рукописи в государственный архив. «Воруют», — сказал он.
96
См.: Сиротинская И. Мой друг Варлам Шаламов. М., 2006; Зайвая Л. Шаламов отдался мне весь, со всеми тайнами // Общая газета. 1996. № 27. Контрастной линией, разделяющей эти воспоминания, является эксцентричность Л.В. Зайвой, к сожалению, нередко переходящая в вульгарность. Какая из женщин могла бы открыто признаться, что мужчина, пусть он и бывший многолетний колымский заключенный, называл ее самыми непристойными словами?.. Итоговые размышления писателя о роли любви в своей судьбе запечатлены в позднейших его записях: «Женщины в моей жизни не играли большой роли — лагерь тому причиной», и в гораздо более прямой, типично шаламовской: «Я, рано начавший половую жизнь (в четырнадцать лет), прошедший жесткую школу двадцатых годов, их целомудренного начала и распутного конца, давно пришел к заключению (пришел к заключению в заключении, прошу прощения за каламбур), что чтение даже вчерашней газеты больше обогащает человека, чем познание очередного женского тела, да еще таких дилетанток, не проходивших курса венских борделей, как представительницы прекрасного пола прогрессивного человечества» (Шаламовский сборник. Вып. 2. Вологда, 1997. С. 8,60).
Дата упомянута в воспоминаниях Сиротинской совершенно точно. Дело в том, что, согласно сохранившейся справке, писатель с 21 февраля по 4 апреля 1979 года находился на стационарном лечении в неврологическом отделении Московской городской клинической больницы № 67. За время его отсутствия, очевидно, и происходили кражи — как с санкционированным (с разрешения, с передачей ключей) доступом в его квартиру, так и с несанкционированным, то есть со взломом. О последнем дает повод судить поразительный случай, ставший известным лишь в 1996 году, когда в Вологду, в созданный уже Шаламовский музей, обратился с просьбой приобрести(!) рукописи Шаламова бывший офицер КГБ, пожелавший остаться неизвестным. По его
Все это ярко свидетельствует о том, что писатель и его квартира продолжали находиться под наблюдением «органов», и абсурдность этой истории ярко высвечивает маразматическую подозрительность властей позднего советского периода. Впрочем, есть и другое объяснение: в 1978 году в Лондоне в издательстве «Оверсиз пабликейшн» вышло очередное пиратское издание книги «Колымских рассказов» Шаламова на русском языке с предисловием М. Геллера. Естественно, у КГБ возникла версия о том, что писатель каким-то тайным образом поддерживает связь с ЦРУ и другими секретными службами Запада. Это он-то, который весь на виду, больной, едва передвигающийся по улице (вспомним стихотворение М. Поздняева), в пиджаке на голое тело, в брюках, не достающих до щиколоток! Вот его и «проверяли» на сей предмет, приставив наблюдателя за квартирой…
Знали бы об этом господа-буржуа Р. Гуль и неведомый Стипульковский, торговавшие «Колымскими рассказами» во имя якобы «защиты свободы слова в СССР» и «просвещения» западного читателя. Знал бы об этом М. Геллер, при всей своей солидной учености являвшийся непримиримым врагом «коммунистической утопии» и в очередной раз повторявший в своем предисловии версию о том, что Шаламова «сломили» и «заставили» отказаться от «Колымских рассказов». Знал бы об этом ведущий американский историк-советолог Р. Конквест, выпустивший в том же 1978 году книгу о Колыме, в которой он опирался на художественную прозу Шаламова как на исторический источник и при этом в унисон А. Солженицыну, его «Архипелагу ГУЛАГ», произвольно и многократно преувеличивал цифры погибших от репрессий [97] .Все это можно назвать апофеозом пропагандистской войны, где Шаламов был исключительно жертвой, отданной на жестокое растерзание всевозможным «акулам» и «прилипалам» — подобно «большой рыбе» у Э. Хемингуэя. Надо заметить, что повесть «Старик и море» Шаламов очень высоко ценил и считал, что Хемингуэй «сумел в такой кристальной форме и с такой силой рассказать еще раз самый пронзительный, самый трагический, самый грозный греческий миф — миф о Сизифе». Это дает основание говорить, что и сам он сравнивал свою работу с сизифовой, и позволяет — кроме русской традиции подлинного, почти монашеского подвижничества — провести параллели с той философией одинокого стоического сопротивления злу, которая воплощена во французском экзистенциализме и ярче всего выражена у А. Камю в «Мифе о Сизифе» с его знаменитой последней фразой: «Он тверже своего камня»…
97
Если Солженицын, нисколько не сообразуясь с реальностью, заявлял о 66,7 миллиона человек, погибших в СССР за годы советской власти, то Р. Конквест писал о трех миллионах, погибших только на Колыме (см.: Conquest P. Arctic Death Camps. New York, 1978. P. 16). Между тем у Шаламова подобных данных нет, он вообще не употреблял в своих рассказах и очерках конкретных цифр. Согласно современным документальным данным, основанным на журналах прибытия этапов пароходами в бухту Нагаево, на Колыму за 1932—1953 годы были завезены 876 тысяч заключенных, из них погибли (расстреляно, умерло от голода и болезней) около 150 тысяч человек (см.: Козлов Л.Г. В период «массового безумия» // Вечерний Магадан. 1992. 2 декабря или на сайте kolyma.ru; см. также: Широков Л.И. Даль-строй: предыстория и первое десятилетие. Магадан, 2000. С. 119).
Лондонское издание он увидел лишь в 1981 году, находясь в доме инвалидов. Книгу принесла Сиротинская, которой ее передал поэт Г. Айги. По воспоминаниям Сиротинской, Шаламов «медленно ощупывает книгу и говорит равнодушно: "Я понимаю, что издали Там. Но ведь должны быть деньги"».
1979 год для него начался, как мы знаем, с 67-й московской клинической больницы. Здесь ему поставили уже совершенно иной диагноз — не болезнь Меньера или Паркинсона (их симптомы отчасти схожи), а гораздо более суровый и неутешительный — хорея Гентингтона. Обследование и диагностику проводил молодой, но опытный врач-невропатолог М.И. Левин. Он с особым вниманием отнесся к Шаламову, поскольку узнал, что он — большой писатель и поэт (о чем доктору сначала сообщил Ю.А. Шрейдер, а затем он и сам в этом убедился, прочтя доставленные ему на прочтение «Колымские рассказы» и стихи, лично подаренные Шаламовым). Согласно специальным пояснениям М.И. Левина, хорея Гентингтона является серьезным неврологическим (а не психоневрологическим) заболеванием наследственного характера, начинается в 40—60 лет и может длиться затем от десяти до тридцати лет без заметных интеллектуальных проблем. Основным внешним признаком болезни являются так называемые гиперкинезы — насильственные движения в конечностях, лице и языке. Они ведут к нарушению походки и письма, к затруднениям при приеме пищи. В эмоциональной сфере у Шаламова наблюдались крайняя раздражительность, взрывчатость, сменяющаяся абсолютной покорностью и чувством вины перед обслуживающим персоналом больницы. Он лежал, свернувшись калачиком, и постоянно прятал пищу под матрас, а затем часами искал свои съедобные сокровища, иногда нянечки кормили его с ложки… Глухота и глаукома обоих глаз дополняли эту картину. «В конце концов, это заболевание кончается тяжелой деменцией и кахексией», — неутешительно заключал доктор М.И. Левин [98] .
98
Впервые воспоминания М.И. Левина были опубликованы в русскоязычном американском журнале «Побережье» (2007, № 16), затем воспроизведены с комментарием в «Шаламовском сборнике» (Вып. 4. М., 2011. С. 53—59). Специальные рукописные дополнения сделаны доктором для сайта shalamov.ru, где размещены в разделе «Фотоархив». Деменция — слабоумие; кахексия — развитие ракового процесса.