Шалинский рейд
Шрифт:
Во втором дуле был патрон.
Я убежал в другую комнату, чтобы Динька ничего не увидел, трясущимися руками вытащил патрон в надежде, что он холостой. Но это был снаряженный патрон, с боевым пистоном и крупной охотничьей дробью. Такая дробь при выстреле в упор превратила бы тело мальчика в кровавую мешанину.
Мой палец только случайно нажал другой спусковой крючок.
Моя жизнь могла бы быть разрушена этим ужасом уже тогда.
Правда, потом пришло время других ужасов, и моя жизнь все равно оказалась разбитой.
Но я вспоминаю эту историю всякий раз еще и тогда, когда слышу
Все, кто производит, перевозит, хранит или продает оружие, должны помнить, что оно выстрелит. Оно обязательно кого-нибудь убьет. В этом его смысл, назначение. Клинок выпьет свой глоток крови, дуло содрогнется в оргазме выстрела. Они найдут руку, которая поможет в этом.
Оружие делает человека господином над другими людьми, и оружие делает человека своим рабом.
И вот мы сидим на горах оружия, мегатоннах боеприпасов и рассуждаем о мире. У нас есть автоматы и пистолеты, танки и авианосцы, ракеты и атомные бомбы, и мы утверждаем, что не собираемся воевать. Тогда зачем мы имеем все это?
Даже сейчас, пока я пишу эти строки, пока ты читаешь их, смертельные смеси замешиваются, снаряды начиняются, вытачиваются патроны. Что мы будем делать со всем этим?
Самый логичный способ утилизации боеприпасов – это война.
У нашей войны была и эта дьявольская причина. Новой России остались склады, набитые смертью. И вот бомбы и мины повалились на города и села так кстати восставшего региона, восставшего и превратившегося в могильник для захоронения боеприпасов, срок угрюмого хранения которых на складах вышел весь. Потому не жалели ни бомб, ни снарядов. Даже оставили часть другой стороне, чтобы они тоже утилизовывали, чтобы работа шла веселее, звучала громче, как фортепианная пьеса в четыре руки.
Теперь мой отец не может смотреть на оружие, не возьмет в руки даже охотничью двустволку. А мне оказалось мало того случая, и я шел по улицам Шали счастливый и гордый, с пистолетом Стечкина в кобуре, стучащим по моему бедру.
Прошло время, случилось многое, прежде чем и я излечился от своей любви к оружию. Оно уже не волнует меня. Оно не пугает, нет. Вид оружия и даже мысли о нем делают меня печальным.
Тогда я не рассказал своему другу Диньке о том, что поневоле сыграл с ним в русскую рулетку на его, Диньки, жизнь. С преступно маленьким для Диньки шансом выжить: одним из двух. Даже сумасшедшие русские офицеры давали себе больше шансов, вкладывая один патрон в барабан револьвера на шесть ячеек…
Я бы рассказал ему сейчас, но не знаю, где он, и даже не уверен, что он еще жив. Что Динька, порой я не уверен, что сам до сих пор живу.
Мне следовало родиться старым. Старым, усталым и мудрым. Но молодость неизбежна. И я был маленьким злобным щенком, волчонком, радостным оттого, что заполучил такой острый, сверкающий новый клык. Я шел по родному селу и чувствовал себя победителем. Чувствовал себя лучшим, избранным.
Во все времена право ношения оружия было особой привилегией элиты. Рыцарь гремел доспехами, дворянин бряцал шпагой, подвешенной на боку, шествуя мимо безоружного быдла, народа. И эта привилегия во все времена означала одно: мы, и только мы имеем право убивать. Поэтому мы носим оружие, чтобы вы помнили и повиновались. Право убивать, безнаказанно, право быть судом и законом для других – вот что такое власть. Вот что такое успех. И что значит оружие.
Однако с каждым шагом, который приближал меня к родительскому дому, мои уверенность и гордость сходили на нет, а на их место приходило беспокойство. Я не знал, как я объясню отцу и матери. И знал, как они ко всему этому отнесутся.
Я еще надеялся, что прошмыгну в свою комнату незамеченным и хотя бы отсрочу неизбежные объяснения. Но мама стояла у ворот и вглядывалась в улицу своими подслеповатыми глазами, она ждала меня, чувствовала. Я подошел к воротам, стараясь держаться левым боком, и спросил:
– Мама, почему ты не дома?
Это было глупо. Мать заметила портупею, заметила кобуру. Да и как не заметить ее, деревянную, размером и очертаниями как баранья нога? Она не стала отвечать. Не стала и спрашивать. Она тихо заплакала и, не обняв меня, повернулась и вошла во двор.
Все сразу. Во дворе сидел отец и пытался починить табурет. Работать руками у него получалось не очень хорошо. Я подошел, молча, не скрывая своего нового достоинства.
– Ты!.. придурок! Что, думаешь, ты… да я тебя сейчас!..
Отец даже рванул ремень на своих брюках, но тут же съежился и сел, горестно охватив голову руками.
– Папа, мне нужно работать. Не буду же я век копать огород и сидеть на твоей шее? Твой двоюродный брат, Лечи, взял меня к себе. А оружие – это просто так положено. У меня даже патронов к нему нет!
– Зачем, зачем, сынок? Разве нельзя найти работу, чтобы не носить эти страшные пистолеты?.. Не стоило тебе возвращаться в Чечню!
– Папа, нет сейчас другой работы. Прокуратура в подвешенном состоянии, сидят в кабинетах, никаких полномочий, зарплату им никто не платит, власти Ичкерии российские правоохранительные органы или распускают, или не признают и заменяют своими. И где сейчас чеченские парни не берут в руки оружие? Думаешь, в России не берут? Только и делают, что бегают по улицам с пистолетами…
Отец махнул рукой, застегнул ремень и пошел утешать мать.
Отцовского ремня я никогда не знал и в детстве, тем более неуместно это было теперь, когда я вымахал во взрослого здорового мужчину.
За все мое детство и отрочество отец ударил меня всего один раз. Мама шлепала часто, за мои провинности и шкоды. Хватала тапок и лупила куда придется. Это было не то чтобы больно, но обидно до слез.
Папе не приходилось применять в воспитательном процессе силу. В нашей патриархальной семье маме было достаточно произнести крайнюю угрозу: “Я расскажу об этом отцу!”, чтобы у нас, детей, тряслись все поджилки и мы жалели, что не получили свою взбучку на месте, от матери, раскрывшей наше очередное преступление по горячим следам. Окрика или просто сурового взгляда отца было достаточно, чтобы повергнуть меня в трепет.