Шалинский рейд
Шрифт:
Я прошел в дом и заперся в своей комнате. Душа была не на месте. Я взял книгу, первую попавшуюся книгу с полки, и попробовал читать. Прошел час, я переворачивал страницу за страницей, но едва ли понимал, что я читаю. Вот и сейчас я даже не помню, что это была за книга. Может, Бунин. Может, Гумилев. А может, англо-русский словарь или том энциклопедии. Я мог бы с таким же успехом читать расписание поездов или справочник по агрохимии.
Мать постучала в комнату и позвала ужинать. Мы сели за стол. Мать разливала по тарелкам кроваво-красный борщ с говядиной. У нее получалось медленно и неловко, но ни отец, ни я не помогали – не хотели обидеть. Даже больная, мать старалась выполнять свои обязанности хозяйки дома и находила в этом
Весь ужин мы молчали. Только когда разлили по кружкам чай и мешали сахар стальными ложечками, отец сказал:
– Ты уже взрослый. Я все понимаю. Ты сделал свой выбор. Или, может, ты прав в том, что выбора у тебя не было. Но я не хочу видеть тебя каждый день в своем доме с этим пулеметом на ремне.
– Папа!..
– Слушай меня!.. Уходи отсюда. Иди в наш старый дом и живи там.
Мать не выдержала и снова заплакала.
Доктор, мне тяжело об этом вспоминать. Если бы вы знали, как тяжело! Меня никогда не оставит чувство вины. И ведь ничего нельзя сделать! Я даже не знаю, был ли я прав и был ли у меня другой выбор. Но я чувствую, что я – все равно – виноват. Перед ними.
Это покажется странным, но другой вины за мной нет. Нет, мне не снятся убитые русские солдаты. Я вообще их не помню. Я стрелял, да. Я стрелял, в меня стреляли. Это мало похоже на преступление. Это такая игра, жестокая. И ты все равно ничего не понимаешь, когда происходит убийство. Право солдата убивать щедро оплачено тем, что он сам может быть убит в любую секунду.
Поэтому ты не чувствуешь вины. Ни вины, ни жалости. Если ты воин, конечно. Если ты пахарь или ремесленник, которому дали в руки ружье, ты обречен на кровавые кошмары до самой своей смерти. Но мы все были воинами. Даже я, тихий мальчик, чуть ли не игравший на скрипке.
На скрипке… нет, на скрипке я никогда не играл. Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А оказалось, что я тоже солдат. И я был рад этому. Горд, наверное. Чувствовал себя мужчиной.
Раньше у меня были большие сомнения по этому поводу.
Нет, не в этом плане. Просто… вот мне всегда было сложно ударить человека кулаком в лицо. Я вообще не любил драться. И не очень умел, если признаться. Чему-то пришлось научиться, иначе как было выжить на улице? Но я не любил. Все это: боль, кровь… даже в драке я старался не бить, старался зафиксировать соперника удушающим приемом, завернуть ему руки, обездвижить и обезвредить, но не разбивать ему в кровь лицо, не бить под дых или между ног, чтобы он согнулся от страдания.
А убивать… убивать оказалось гораздо проще.
Это как стоять за станком в цехе. Ты только нажимаешь какие-то кнопки, крутишь ручки, переключаешь тумблеры.
Поэтому… нет, у меня нет никакой психологической травмы.
Я виноват только перед ними. Перед своими отцом и матерью.
Нам, конечно, было бы легче, если бы матери благословляли нас на битвы, а отцы передавали в наши руки свое оружие. Когда-то, наверное, это было так. Да, я не какой-нибудь абстрактный гуманист. Я думаю, было время, когда войн нельзя было избежать. И каждый мужчина был обязан сражаться. Иначе родной отец отказал бы трусу в родстве и крове.
Но сейчас… мой отец прогнал меня, потому что я взял в руки оружие. Хотя тогда я еще и не думал сражаться. Я не мог представить себе, что буду стрелять из “бараньей ноги” по живым людям. Это была игрушка, украшение, знак моего нового положения, не более! Но старшие, они понимали, что значит – взять в руки оружие.
И нас никто не благословлял.
Не было ни одной матери, ни в Чечне, ни в России, которая отправила бы своего сына на эту войну.
Потому что они уже давно не нужны, войны. Да, были, справедливые, неизбежные. Последней такой войной была смертная битва с фашизмом. Выбор был: или уничтожить врага, или обречь на погибель все человечество. А сейчас – нет. Сейчас любая война – это преступление против человечности, это ошибка, это грех. Мы уже выросли, только никак не можем этого понять! Да, раньше. Еще раньше все люди были каннибалами, и это, наверное, тоже было необходимо, чтобы человечество могло выжить в том, голодном и враждебном мире. Но потом, потом научились сеять злаки, приручили коров, есть друг друга стало совершенно не обязательно! И ведь все равно ели, какое-то время. По инерции. В силу традиции ели. И кровавые жертвы приносили богам, когда других богов не было, когда только так могла существовать религия, делающая из двуногого зверя человека. Но пришли пророки, сказали: все, больше никакой крови. Ваш Бог не хочет этого от вас. Принесите ему на алтарь цветы и воду, принесите свою любовь, свою молитву – вот ваша жертва. Ведь все меняется, и мы карабкаемся из ада на свет! А продолжаем войны, когда они уже стали простым убийством, непростительным. И призываем героических предков в свидетели. А они смотрят на нас как на сумасшедших, потому что мы сумасшедшие, они говорят из глубин веков: безумные, забудьте нашу смертельную доблесть, у нас просто не было выбора! Мы убивали и умирали, но для того, чтобы вы – были, и чтобы у вас был выбор. И он есть! Теперь вы можете не воевать, война не решает ни одной вашей проблемы, война – это только война.
Но мы подобны людоедам, которые, будучи завалены самой вкусной пищей, все же не могут отказаться от мерзкой привычки есть человечину.
Может, старшие и не понимают этого так, как я сейчас рассказал, но сердцем видят. Поэтому, во всем мире ни одна мать не благословит своего сына ни на какую войну, как это было раньше.
Тогда я тоже не понимал. Но мне было тяжело. Что-то щемило и ныло внутри, когда я собирал свои вещи, уходил из родительского дома. Я взял одежду, несколько книг. Уложил в чемодан “Стечкина”, забросал его сверху нестиранным бельем. В тот же вечер я ушел.
Наш старый дом был далеко, вверх по течению реки Басс. Простая мазанка из саманных кирпичей, крытая позеленевшим от времени шифером. Одна большая комната с русской печью, маленькая комната у кухни, кухня и прихожая. Дом был поставлен моим прадедом сразу после возвращения на родину из казахских степей, куда чеченцев выселили в 44-м году. Он стоял на родовой земле моих предков. В одном дворе построились сразу несколько братьев, теперь здесь жили мои дядья. Отец переехал в кирпичный коттедж на другом краю села уже после моего рождения.
Теперь невестка, жена двоюродного брата, следила за нашим старым домом и заодно, чтобы помещение не пропадало даром, держала в нем всякий хозяйственный хлам. Я притащил свои вещи уже затемно, дверь была не закрыта – зачем закрывать двери в родовом дворе? Включил тусклую, засиженную мухами лампочку, разгреб барахло и застелил деревянную лежанку, стоявшую у оконца. Попробовал сразу заснуть, но у меня ничего не получилось.
Помню, что я вышел в сад, который занимал две трети участка, нашел на самом его краю старый священный межевой камень. Он лежал на этом месте уже не один век, закрепляя границы земли моего рода. Считалось, что передвинуть межевой камень – преступление, равное убийству или грабежу. Камень оброс мшистой коркой и наполовину ушел в почву. Я забрался на камень с ногами и долго сидел, обхватив колени, глядя прямо перед собой. О чем я думал?.. Не знаю, я старался не думать ни о чем.
Гражданин следователь, вам, наверное, это неинтересно, но я расскажу. Вы же сами просили рассказывать все, это стандартная методика допроса, я знаю: сначала выслушиваются показания в свободной форме. Это как в школе: сочинение на свободную тему. Как я провел лето.
А как я провел лето?
Это было лето, я помню. Было тепло. У нас не бывает очень жарко или душно. Прогретый воздух приятен, легкий ветерок с гор кондиционирует атмосферу. Да, там было очень хорошо!
Я говорил с солдатами из России, которые были на той войне. В командировке. Сейчас на войну отправляют в командировку. Такая стала жизнь. И вот, все они вспоминают грязь. Круглый год, в любой сезон, при любой погоде – грязь непролазная. Как в Хазарии. Так писали о Хазарии арабские путешественники – “грязь непролазная, много овец, меда и иудеев”.