Шалинский рейд
Шрифт:
Лейла жила в доме покойного мужа, с его семьей, и это означало: нет.
Но Лейла не сказала – нет. Она сказала: я согласна. Если мне оставят моего ребенка, если новый муж примет этого ребенка, как своего.
Это была неслыханная дерзость, нарушение всех устоев.
Бедная библиотекарша, с тяжелым сердцем взявшаяся за невыполнимую миссию, охала и качала головой.
Тогда спросили совета у стариков, и дело оказалось еще более запутанным, чем представлялось раньше. Старики нашли линию родства, по которой мы были одной крови с Лейлой. Это означало, что я могу взять
По другой линии я оказался связанным кровным родством с покойным мужем Лейлы. Это означало, что я могу принять ее ребенка, не нарушая обычаев, если более близкие родственники не имеют возможности опекать ребенка сами и согласятся. Семья покойного мужа была в упадке, потеряв почти всех своих мужчин в первой войне, и это дело можно было уладить. Но так решался вопрос с ребенком, не с Лейлой.
Получалось, я мог взять в свой дом одновременно ребенка, как своего родственника по покойному мужу Лейлы, и саму Лейлу, тоже как родственницу, но не как жену. Кровосмесительные браки строго запрещены обычаем!
Нам на помощь пришла математика. Нас спасли цифры. Запрет внутриродовых браков распространяется на кровное родство до седьмого колена включительно. Знатоки генеалогии вывели, что наша кровная связь с Лейлой отдалена восемью коленами предков, а родство с ее покойным мужем насчитывает всего шесть колен. Таким образом, я мог жениться на Лейле, не нарушая табу, а ее ребенка взять к себе как родственника по линии ее мужа.
Я допускаю, что эти вычисления были слегка натянуты. Но они позволяли нам всем сохранить лицо, соблюсти формально обычаи.
И осенью мы сыграли свадьбу, ловзар.
Это была тихая свадьба, с самым минимальным обрядом, без шумных празднеств. Ведь Лейла не была уже девушкой, да и брак наш в глазах многих оставался сомнительным.
Лейла пришла в мой маленький дом с вещами и ребенком. Она постелила себе в комнате рядом с кухней, там же поставила деревянную колыбель. В первую ночь она пришла в мою комнату и, не раздеваясь, в ночной сорочке легла рядом со мной. Я взял ее руку в свою. Мы молчали и смотрели на беленый потолок.
Потом заплакал ребенок. Лейла вышла, вернулась с закутанным в легкое одеяло сыном и положила его на кровать между нами. Дите перестало плакать и счастливо засопело во сне. Мы слушали его дыхание и погрузились в сон.
Так мы стали жить. Тогда мне показалось, что мудрецы – нарочно ли, случайно ли, – но перепутали цифры. И Лейла все же больше сестра, а не жена мне. От этого мне было грустно, но и светло.
Быть рядом с ней, с ребенком, который пусть и не был моим, но все же был мне родным, и даже с двух сторон – это и есть мое место. Это тоже мое место, так думал я. Даже в молодости я понимал, что долг – гораздо более прочное основание жизни, чем чувства. Я всегда понимал это.
И поэтому еще более горько то, что в этой жизни я всегда оказывался предателем, в конце концов.
Господи, зачем вы привезли меня сюда, теперь, после стольких лет! Да, я знаю, вы хотели как лучше. Чтобы ко мне вернулась настоящая память, чтобы я излечился. Я сам хотел, знаю.
Я думал: может, тогда прекратятся сны. Моя душа попала в ловушку. Этих мест, этих стен, но в другое время. Каждую ночь, еще не погрузившись в забытье, я вижу сначала место и успеваю запомнить: сегодня это будет восьмая школа. Или дорога на Сержень-Юрт. Это обычные декорации для моих снов, даже если сюжеты и действующие лица не имеют никакого отношения к той, прошлой жизни.
Я думал: когда я приеду сюда и не узнаю этих мест, когда я увижу, что все стало совсем другим, и вдоль дороги новые дома с шафрановым – как это называется? – сайдингом, и школа отремонтирована, практически отстроена заново, и все, все совсем другое! – тогда декорации медленно рухнут, как в замедленном кино, они обрушатся, они растают, как сахар в кружке горячего чая, их больше не будет, и моя душа станет свободна.
Может быть, это и так. Может, так и случится. Сегодня я усну и посмотрю, где окажется моя душа. Я расскажу вам об этом утром.
Но пока я не могу спать. Я один в пустом родительском доме. Где каждая трещинка пола, отлепленный уголок клеенчатых обоев, этот старый желтый линолеум, истертые ковры, все то же, и мебель – та же мебель, что была тридцать лет назад!
Боже, но все стало таким маленьким! Таким жалким, жалостным.
Я не могу сдерживать слез. Рыдания вырываются из моей груди. Пусть. Никто не видит. И вы никому не расскажете.
Ведь я обещал, что больше не буду плакать.
Бедные, бедные, бедные мы!
Бедные мои родители!
Как я люблю вас! Как жалею.
Были ли вы, были ли вы хоть когда-нибудь, хотя бы один день – счастливы? Если да, то только этим может быть оправдано все.
Как вы боролись, как трудились, верили – без всякой надежды. Вера. Вера, Надежда, Любовь. Надежда – лишнее имя в этом ряду. Любовь рождает веру, вера питает любовь, даже когда нет никакой надежды, чем меньше надежды, тем сильнее любовь, крепче вера.
Во что верили – вы?
Как хорошо, что нет этого гадкого желтого синтетического ковра! Его выкинули – слава Богу!
Несколько лет мы не могли купить никакой новой мебели, даже стула, даже маленького коврика, не могли сделать ремонт в доме, поклеить обои, настелить новый пол. А старый линолеум, он уже тогда рвался и пузырился. И однажды мы с папой привезли из Грозного рулон, пахнущий горелой пластмассой – самую дешевую синтетическую дорожку, которую только смогли найти. Мы постелили ее в коридоре. Как радовалась мама! Папа, ты помнишь? Я знаю, ты помнишь. Ты никогда не сможешь забыть.
Будь проклята бедность! В нашей короткой жизни, которая начинается и заканчивается болью, из-за нищеты мы не можем купить себе даже радость мелочей, мелочь радости, пустяки. Труд и лишения – вот что знали вы, целую жизнь.