Шаляпин
Шрифт:
Шаляпин шел к Демону от полотен Врубеля, от его трагической обреченности, и потому поклонники старой сценической традиции сочли шаляпинскую интерпретацию «модернистской», «декадентской». Но Влас Дорошевич категорически объявил премьеру «Демона» «вечером реабилитации большого художника — Врубеля».
Морозной ночью на площади у Большого театра топчется толпа — ждут открытия кассы. А сам артист нервно ходит по кабинету, пробует голос. Не звучит! Утром в панике вызвал Горького: домашние в такие минуты старались не попадаться на глаза.
Алексей Максимович сел на край тахты, как врач у тяжелобольного:
— Федор, ты того… погоди… Может быть, еще обойдется? Главное, не волнуйся и не капризничай…
— Я капризничаю?.. Что я — институтка?
— Вот что, друг… ты это
— То есть как это выдумал?
— Вот так и выдумал… Вчера голос у тебя был?
— Ну… был…
— Горло не болит?
Больной помял пальцами гланды:
— Кажется… не болит…
— Вот видишь… Сам посуди — куда твоему голосу из тебя деваться?.. Загнал его со страху в пятки и разводишь истерику…
«Лицо Шаляпина меняется толчками, как переводные картинки в альбоме, — вспоминает писатель А. Н. Серебров, — гримаса раздражения, потом обида на недоверие, потом упрямство, сконфуженность и вдруг — во все лицо — улыбка и успокоение, как у капризного ребенка, которого мать взяла на руки.
Он хватает Горького за шею и валит к себе на подушки:
— Чертушко!.. Эскулап!.. И откуда ты знаешь, как обращаться с актерами?.. Верно, угадал… От страха… Чего греха таить — боюсь, ох боюсь, Алексей… Никогда в жизни, кажется, так не боялся. Вторые сутки есть не могу… Чертова профессия! С каждой ролью такая мука… А сегодня — особенно.
Он по-театральному, полуоткрытой ладонью простер руку:
— Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель — еще человек, а этот — вольный сын эфира… По земле ходить не умеет — летает…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо. Вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…»
«Демон» родился в совместном творческом поиске Шаляпина, Врубеля, Коровина. «Врубелевский» грим, костюм из черной полупрозрачной ткани, прошитый красной нитью, подчеркивал фигуру певца. Коровин на репетициях помогал Шаляпину найти пластический рисунок роли. Не раз приходилось и Горькому, жившему в эти дни в Москве, приезжать к Шаляпину. «Великолепная фигура! Русский богатырь Васька Буслаев… Сто лет такого не увидите», — рекомендовал он певца А. Н. Сереброву.
1904 год — общественные страсти в России накалены… «Я задумал… понимаешь… не сатана… нет, а этакий Люцифер, что ли? Ты видел ночью грозу? На Кавказе? — спрашивал Шаляпин Горького. — Молния и тьма… в горах!.. Романтика… Революция!..»
В ложе Большого театра — Вл. И. Немирович-Данченко, В. А. Серов, К. А. Коровин, Влас Дорошевич, критик Н. Д. Кашкин, М. Горький и его постоянные спутники — К. П. Пятницкий, И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, С. Г. Скиталец, А. Н. Серебров…
«Шаляпинский Демон предстал со сцены как фантастическое видение из Апокалипсиса, с исступленным ликом архангела и светящимися глазницами, — писал В. Дорошевич. — Смоляные до плеч волосы, сумасшедший излом бровей и облачная ткань одежд закрепляют его сходство с „Демоном“ Врубеля. Он полулежит, распростершись на скале: одной рукой судорожно вцепился в камень, другая — жестом тоски — закинута за голову».
«— От Врубеля мой Демон, — скажет Шаляпин. — …Мне кажется, что талант Врубеля так грандиозен, что ему было тесно в его тщедушном теле, и Врубель погиб от разлада духа с телом».
В антракте перед третьим актом — чествование бенефицианта: подарки, венки, цветы, приветствия, аплодисменты. Зрительский восторг достигает эмоциональной вершины: Ф. И. Шаляпин вывел на авансцену К. А. Коровина, обнял его, в зале — овация!
Но впереди — третий акт!
«Это был не спектакль. Это был сплошной триумф, — писали „Новости дня“. — Несомненно, Шаляпин работал здесь под влиянием врубелевских картин. И под тем же, может быть, влиянием значительно убавил обычную у оперных исполнителей „лиричность“ Демона, придал ему большую суровость, силу сосредоточенной скорби. Впечатление мощи преобладало…»
Очерк Дорошевича о «Демоне» звучал пламенным манифестом творческой свободы:
«Антракт был полон разговоров о Демоне, которого увидели в первый раз.
— Это врубелевский Демон!
— Врубелевский!
— Врубелевский!
И при этих словах, право, сжималось сердце.
Позвольте вас спросить, что же говорили вы, когда этот безумный и безумно талантливый художник создавал свои творения?
За что же вы костили его „декадентом“ и отрицали за ним даже право называться „художником“?
За что?
За то, что он смел писать так, как он думает? А не так, как „принято“, как „полагается“, как каждый лавочник привык, чтобы ему писали?
Вы говорите о тяжести цензуры. Вы самые безжалостные цензоры в области творчества с вашим:
— Пиши, как принято!
И если Шаляпин дал „врубелевского Демона“, — это был вечер реабилитации большого художника.
Итак, Врубель заменил на сцене Зичи. И у прозаичных баритонов, „лепивших из себя Демона Зичи“, выходил больше послушник с умащенными к празднику расчесанными волосами.
Шаляпин имел смелость показать врубелевского Демона.
И создание несчастного и талантливого художника сразу обаянием охватило толпу.
Ущелье, заваленное снеговым обвалом. Дикое и мрачное.
Решительно Коровин недаром проехался по Дарьяльскому ущелью. От его Кавказа веет действительно Кавказом, мрачным, суровым, и среди этих скал действительно мерещится призрак лермонтовского Демона.
Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского „Демона“, перед нами воплотился он во врубелевском нынешнем образе.
Артиста, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника — можно назвать такого артиста гениальным?» — спрашивал В. Дорошевич.
После окончания спектакля публика рукоплещет, певец на сцене засыпан цветами, подарками, записками…
Горький с друзьями у подъезда Большого театра, в распахнутом пальто, без шапки.
— Простудитесь, Алексей Максимович!
— Да… да… Замечательно, — бормочет Горький.
Выходит певец, друзья окружают его, берут извозчика. Дорогой молчат… У Страстного монастыря остановка: куда ехать? Выбирают «Стрельну», что в Петровском парке.
Гостей проводят в отдельный кабинет. Рядом, за перегородкой, шумно, тосты, пение. Знакомый мотив — куплеты Мефистофеля! Прислушались.
Я на первый бенефис Сто рублей себе назначил. Москвичей я одурачил, Деньги все ко мне стеклись. Мой великий друг Максим Заседал в бесплатной ложе. «Полугорьких» двое тоже Заседали вместе с ним. Мы дождались этой чести Потому, что мы друзья. Это все одна семья. Мы снимались даже вместе, Чтоб москвич увидеть мог Восемь пар смазных сапог… Смазных сапог, да!Как вспоминает К. А. Коровин, среди прибывших возникло замешательство. Первым весело отреагировал «бенефициант»:
«— Что за черт, — сказал Шаляпин. — А ведь ловко!
Позвали метрдотеля. Шаляпин спросил:
— Кто это там?
— Да ведь как сказать… Гости веселятся. Уж вы не выдайте, Федор Иванович. Только вам скажу: Алексей Александрович Бахрушин с артистами веселятся. Они хотели вас видеть, только вы не пустите.
Горький вдруг нахмурился и встал:
— Довольно. Едем.
Мы все поднялись. Обратно Горький и Шаляпин снова ехали вместе, мы на паре.
— Чего он вскинулся? — удивлялся Серов. — Люди забавляются. Неужели обиделся? Глупо».