Шарманка
Шрифт:
Ежедневно в полдень на Медовой улице можно было встретить пожилого господина, который прогуливался от площади Красинских до Сенаторской улицы. Летом он ходил в щегольском темно-синем пальто, серых брюках от первоклассного портного, блестящих, как зеркало, ботинках и чуть-чуть потускневшем цилиндре.
У господина этого было румяное лицо, бачки с проседью и серые ласковые глаза. Ходил он, немного сутулясь и засунув руки в карманы. В хорошую погоду носил под мышкой трость, в пасмурную вооружался английским шелковым зонтом.
Он шел медленно, всегда погруженный в глубокую задумчивость.
Если кто-нибудь его нечаянно толкал, он добродушно улыбался и сам каждому уступал дорогу.
Заметив красивую женщину, он надевал пенсне, но делал это так флегматично, что разглядеть ее не успевал.
Господина этого звали пан Томаш.
Уже тридцать лет гулял пан Томаш по Медовой улице и часто думал о том, что многое в ней изменилось. То же самое могла подумать о нем и Медовая улица.
Когда пан Томаш был еще помощником адвоката, он шагал так быстро, что ни одна модистка, возвращавшаяся из магазина домой, не могла бы от него убежать. Он был веселым, разговорчивым, держался запросто, носил длинные волосы и лихо закрученные кверху усы. Уже в ту пору он чувствовал тяготение к изящным искусствам, уделяя им, впрочем, не слишком много времени, так как без памяти увлекался женщинами. Он пользовался успехом, его постоянно сватали. Но что поделаешь, если пан Томаш не находил ни одной свободной минуты, чтобы сделать предложение, так как всегда был занят или практикой, или свиданиями. От Франи он шел в суд, из суда бежал к Зосе, а к вечеру покидал ее, чтобы поужинать с Юзей и Филькой.
Когда он стал адвокатом, лоб его вследствие напряженной умственной работы вырос до темени, а в усах появилось несколько серебряных нитей. К тому времени пан Томаш утратил юношеский пыл; он располагал состоянием и репутацией знатока изящных искусств. Женщин он любил по-прежнему, но теперь уже подумывал о женитьбе. Он даже снял квартиру из шести комнат, сделал за свой счет паркетные полы, обзавелся роскошной мебелью, драпировками и принялся искать жену.
Но человеку в летах не так-то легко сделать выбор. Одна была слишком молода, другую он уже устал обожать. Третья была привлекательная и подходящего возраста, но несоответствующего темперамента, а четвертая обладала бездной обаяния, надлежащим возрастом и темпераментом, но… не дождавшись предложения адвоката, вышла замуж за доктора…
Однако пан Томаш не унывал, потому что в невестах недостатка не было. Обстановкой обзаводился он исподволь, постоянно заботясь о том, чтобы каждая вещь в его доме представляла собой художественную ценность. Он менял мебель, переставлял зеркала, покупал картины.
Наконец убранство его квартиры прославилось по всему городу. Сам не заметив, когда и как, он создал у себя настоящую художественную галерею, которую охотно посещали любители. Он был гостеприимен, устраивал великолепные приемы, поддерживал отношения с музыкантами, и постепенно у него стали устраиваться
Пан Томаш всем был рад и, видя в зеркале, что лоб его перерос уже темя и подбирается к белоснежному воротничку, все чаще подумывал о том, что нужно во что бы то ни стало жениться. К тому же он все еще был неравнодушен к женщинам.
Однажды, когда у него собралось особенно многолюдное общество, одна молодая дама, осмотрев обстановку, воскликнула:
— Какие картины! Какой блестящий паркет… Ваша жена будет очень счастлива, господин адвокат!
— Если ей для счастья достаточно будет блестящего паркета, — проронил вполголоса закадычный приятель адвоката.
В гостиной развеселились. Пан Томаш тоже улыбнулся, но с этого дня, когда кто-нибудь заговаривал с ним о браке, он небрежно отмахивался, добавляя при этом.
— Э-э-э!
В эту пору он сбрил усы и отпустил баки. О женщинах он всегда отзывался с уважением, а к их недостаткам относился весьма снисходительно.
Но, потеряв надежду на житейские успехи, ибо и практику он забросил, адвокат со спокойной душой безраздельно посвятил себя искусствам. Прекрасная картина, хороший концерт, новый спектакль были как бы верстовыми столбами на его жизненном пути. Он не загорался, не увлекался, а… наслаждался.
На концертах пан Томаш выбирал место подальше от эстрады, чтобы слушать музыку, но не слышать шума и не видеть артистов. Собираясь в театр, он заранее знакомился с пьесой, чтобы без лихорадочного любопытства следить за игрой актеров. Картины осматривал в такое время, когда было меньше публики, и проводил в галерее целые часы.
Если что-нибудь ему нравилось, он говорил:
— Знаете, господа, это совсем недурно.
Он принадлежал к числу немногих людей, которые первыми угадывают таланты. Но и посредственные произведения никогда не осуждал.
— Подождите, из него, может быть, еще что-нибудь выйдет, — говорил он, когда другие критиковали художника.
Так он всегда снисходительно относился к человеческим слабостям, а о пороках умалчивал.
К сожалению, ни один смертный не свободен от какой-либо странности — была странность и у пана Томаша. Он ненавидел шарманщиков и шарманки.
Если ему случалось услышать на улице шарманку, он прибавлял шагу и у него на несколько часов портилось настроение. Этот человек, всегда такой спокойный — вспыхивал, как спичка, такой обычно сдержанный — кричал, и такой мягкий — приходил в неистовую ярость при первых же звуках шарманки.
Слабости этой он ни от кого не скрывал и даже оправдывал ее.
— Музыка, — взволнованно объяснял он, — это тончайшее воплощение духа, в шарманке же она превращается в работу машины и в орудие пытки. Все шарманщики — просто разбойники! Наконец, — добавлял он, — шарманка меня раздражает, а мне дана только одна жизнь, и я не желаю растрачивать ее на слушание этой ужасной музыки.
Какой-то злобный насмешник, зная об отвращении пана Томаша к музыкальным машинам, придумал некрасивую шутку — подослал ему под окна двух шарманщиков. Пан Томаш заболел от гнева, а впоследствии, обнаружив виновника, вызвал его на дуэль.