Шатуны
Шрифт:
Он продолжал:
— Ну вот сидит папаня вечерком в глухой избушке с матерью моей, с Ириной. И прикидывается эдаким простачком. И видит:
Ирина волнуется, а скрыть хочет. Но грудь белая так ходуном и ходит. Настала ночь. Папаня прилег на отдельную кровать и прикинулся спящим. Храпит. А сам все чует. Тьма настала. Вдруг слышит: тихонько, тихонько встает матерь, дыханье еле дрожит. Встает и идет в угол — к топору. А топор у папани был огромадный — медведя пополам расколоть можно. Взяла Ирина топор в руки, подняла и еле слышно идет к отцовской кровати. Совсем близко подошла. Только замахнулась, папаня ей рраз — ногой в живот. Вскочил и подмял под себя. Тут же ее и поимел. От этого зачатия я и родился… А отец Ирину из-за этого случая очень полюбил. Сразу же на следующий
Видно непривычное многословие ввергло Федора в некоторую истерику. Не любил он говорить.
Наконец, Соннов встал. Подтянул штаны. Наклонился к мертвому лицу.
— Ну где ты, Григорий, где ты? — вдруг запричитал он. Его зверское лицо чуть обабилось. Где ты? Ответь!? Куда спрятался, сукин кот?! Под пень, под пень спрятался?! Думаешь, сдох, так от меня схоронился?! А!? Знаю, знаю, где ты!! Не уйдешь!! Под пень спрятался!
И Соннов вдруг подошел к близстоящему пню и в ярости стал пинать его ногой. Пень был гнилой и стал мелко крошиться под его ударами.
— Куда спрятался, сукин кот?! — завопил Федор. Вдруг остановился. — Где ты, Григорий?! Где ты?! С тобою ли говорю?! А может ты ухмыляесси? Отвечай!?
«Отвечай… ай!» — отозвалось эхо. Луна вдруг скрылась. Тьма охватила лес и деревья слились с темнотой.
Соннов глухо урча, ломая невидимые ветви, скрылся в лесу…
Поутру, когда поднялось солнце, поляна словно изнутри пронзилась теплом и жизнью: засветились деревья и травы, булькала вода глубоко в земле…
Под деревом, как сгнившее, выброшенное бревно, лежал труп. Никто не видел и не тревожил его. Вдруг из-за кустов показался человек; похрюкивая, он равнодушно оглядывался по сторонам. Это был Федор. Тот же потертый пиджак висел на нем помятым мешком.
Он не смог уйти куда-нибудь далеко, и заночевал в лесу, у поваленного дерева, c какой-то тупой уверенностью, что все обойдется для него благополучно.
Теперь он, видимо, решил проститься с Григорием.
На лице его не было и следа прежней ночной истерики: оно было втянуто во внутрь себя и на внешний мир смотрело ошалело-недоумевающе. Наконец, Федор нашел, как обычно находят грибы, труп Григория.
Свойски присел рядом.
Его идиотская привычка жевать около умершего сказывалась и сейчас. Федор развернул сверток и позавтракал.
— Ну, Григорий, не ты первый, не ты последний, — вдруг неожиданно пробормотал он после долгого и безразличного молчания. И уставился не столько на лоб покойного, сколько на пустое пространство вокруг него.
— Не договорил я многого, — вдруг сказал Соннов. — Темно стало. Сейчас скажу, — было непонятно к кому он теперь обращался: на труп Федор уже совсем не глядел. — Ребятишек нас у матери было двое: я и сестра Клавдия. Но мать моя меня пужалась из-за моей глупости. В кровь я ее бил, втихаря, из-за того, что не знал, кто я есть и откудава я появился. Она на живот указывает, а я ей говорю: «не то отвечаешь, стерва… Не про то спрашиваю…». Долго ли мало ли, уж молодым парнем поступил я на спасательную станцию. Парень я был тогда кудрявый. Но молчаливый. Меня боялись, но знали: всегда — смолчу. Ребята — спасатели — были простые, веселые… И дело у них шло большое, широкое. Они людей топили. Нырнут и из воды утопят. Дело свое знали ловко, без задоринки. Когда родные спохватывались — ребята будто б искали утопших и труп вытаскивали. Премия им за это полагалась. Деньжата пропивали, или на баб тратили; кое-кто портки покупал… Из уважения они и меня в свою компания приняли. Топил я ловко, просто, без размышления. Долю свою папане отсылал, в дом… И привычка меня потом взяла: хоронить, кого я топил. И родные ихние меня чествовали; думали переживающий такой спасатель; а я от угощения не отказывался. Тем более водки… Любил выпить… Но потом вот что меня заедать стало: гляжу на покойника и думаю: куда ж человек то делся, а?.. Куда ж человек то делся?! И стало казаться мне, что он в пустоте вокруг покойника витает… А иногда просто ничего не казалось… Но смотреть я стал на покойников этих всегда, словно в пустоту хотел доглядеться… Однажды утопил я мальчика, цыпленка такого; он так уверенно, без боязни, пошел на дно… А в этот же день во сне мне явился: язык кажет и хохочет. Дескать, ты меня, дурак, сивый мерин, утопил, а мне на том свете еще слаще… И таперя ты меня не достанешь… В поту я вскочил, как холерный. Чуть утро было, в деревне, и я в лес ушел. Что ж думаю, я не сурьезным делом занимаюсь, одними шуточками. Словно, козла забиваю. Они то — на тот свет — прыг и как ни в чем не бывало… А я думаю: «Убил»… А может только сон это!?
…Попалась мне по дороге девчонка… Удушил ее со зла, и думаю: так приятнее, так приятнее, на глазах видать как человек в пустоту уходит… Чудом мне повезло: не раскрыли убийство. Потом стал осторожней… От спасателей ушел, наглядно хотел убивать. И так меня все тянуло, тянуло, словно с каждым убийством загадку я разгадываю: кого убиваю, кого?.. Что видать, что не видать?!..Может я сказку убиваю, а суть ускользает??!..Ну вот и стал я бродить по свету. Да так и не знаю, что делаю, до кого дотрагиваюсь, с кем говорю… Совсем отупел… Григорий, Григорий… Ау?…Ты это?? — успокоенно-благодушно, вдруг сникнув, пробормотал в пустоту.
Наконец, встал. С его лица не сходило выражение какого-то странного довольства.
Механически, но как-то опытно, со знанием, прибирал все следы. И пошел вглубь…
Узкая, извилистая тропинка вывела его в конце концов из леса. Вдали виднелась маленькая, уединенная станция.
Зашел в кусты — пошалить. «Что говорить о Григории, — думал он спустя, — когда я сам не знаю — есть ли я».
И поднял морду вверх, сквозь кусты, к виднеющимся просторам. Мыслей то не было, то они скакали супротив существования природы.
В теплоте добрел до станции. И присел у буфетного столика, с пивом.
Ощущение пива казалось ему теперь единственной реальностью, существующей на земле. Он погрузил в это ощущение свои мысли и они исчезли. В духе он целовал внутренности своего живота и застывал.
Издалека подходил поезд. Федор вдруг оживился: «в гнездо надо, в гнездо!»
И грузно юркнул в открывшуюся дверь электрички.
II
Местечко Лебединое, под Москвой, куда в полдень добрался Федор, было уединенно даже в своей деятельности.
Эта деятельность носила характер «в себя». Работы, которые велись в этом уголке, были настолько внутренне опустошенны, как будто они были продолжением личности обывателей.
После «дел», кто копался в грядках, точно роя себе могилку, кто стругал палки, кто чинил себе ноги…
Деревянные, в зелени, одноэтажные домишки, несмотря на их выверченность и несхожесть, хватали за сердце своей одинокостью… Иногда там и сям из земли торчали палки.
Дом, к которому подошел Федор, стоял на окраине, в стороне, отгороженный от остального высоким забором, а от неба плотною железною крышею.
Он делился на две большие половины; в каждой из них жила семья, из простонародья; в доме было множество пристроек, закутков, полутемных закоулков и человечьих нор; кроме того — огромный, уходящий вглубь, в землю, подпол.
Федор постучал в тяжелую дверь, в заборе; ее открыли; на пороге стояла женщина. Она вскрикнула:
— Федя! Федя!
Женщина была лет тридцати пяти, полная; зад значительно выдавался, образуя два огромных, сладострастных гриба; плечи — покатые, изнеженно-мягкие; рыхлое же лицо сначала казалось неопределенным по выражению из-за своей полноты; однако глаза были мутны и как бы слизывали весь мир, погружая его в дремоту; на дне же глаз чуть виднелось больное изумление; все это было заметно, конечно, только для пристального, любящего взгляда.