Шеф сыскной полиции Санкт-Петербурга И.Д.Путилин. В 2-х тт. [Т. 1]
Шрифт:
— Вот что... Значит, вы не убивали? Не грабили? Ах, это скучно, Митрофанов.
— Покорнейше благодарю... Вам скучно, что я не убивал никого и не ограбил, и для того, чтобы вам было веселее, я должен убить Сергееву и ограбить ее хозяина Шнейферова?
— Мне скучно, Митрофанов, потому что я отлично знаю, что убили Сергееву вы и ограбили ее хозяина тоже вы, а теперь вы это начинаете отрицать... Скучно ведь, точно клещами, вырывать у вас признание, которое вы могли бы сделать сами. Признаюсь, я не думал, что вы пойдете по стопам мелких преступников, которые на допросах только и знают отвечать, что «знать не знаю и ведать не ведаю». У нас составилось о вас мнение как об умном и ловком человеке...
— Благодарю покорно за столь лестное мнение!
— Значит, вы — как и
— Это как вам угодно. Только навряд ли удастся...
— Да ведь я вас сейчас собью. Хотите? Вы вот сказали: «Я должен убить Сергееву и ограбить ее хозяина — Шнейферова». А я вас спрашивал: ограбили ли вы Шнейферова? Откуда же вы взяли Шнейферова? А?
Он промолчал.
— Слушайте, Митрофанов, бросьте бесполезное запирательство. Вы сами понимаете — вам не отвертеться. Против вас тьма явных, неоспоримых улик. За два дня до совершения убийства вы приходили к убитой Сергеевой, вашей бывшей любовнице, с которой вы вместе фигурировали в деле Квашнина. Сергеева вас представила своему хозяину, Шнейферову, как брата. Стало быть, факт налицо: вы были в квартире, где совершено преступление. Затем, на другой день после убийства Сергеевой и ограбления ее хозяина, у вас вдруг неизвестно откуда появились деньги. Вы покупаете новый костюм, пальто, часы, тратитесь на прогулки с вашей любовницей. Наконец, когда вы узнаете о присутствии полиции у ворот дома, вы устраиваете чисто маскарадное переодевание. Если к этим уликам добавить ваш «послужной список», в котором значится ваша судимость за три кражи, то, вы понимаете сами, спасения вам нет.
Митрофанов молчал, опустив голову, видимо, что-то обдумывая.
— Итак, я вас обвиняю в убийстве Сергеевой с целью ограбления титулярного советника Шнейферова.
Едва я это сказал, как Митрофанов порывисто выпрямился. Его едва можно было узнать. Грудь порывисто, ходуном, заходила. Руки тряслись. Лицо смертельно побледнело. Глаза расширились, и в них засветилось выражение гнева, тоски, страха, отчаяния.
— Только не с целью ограбления! Только не с целью ограбления! — почти прокричал он.— Да, я убил мою бывшую любовницу Настасью Ильину Сергееву.
— И ограбили...
— Да, нет же, нет, не ограбил, а взял потом, убив ее, вещи и деньги этого... чиновника...
— Не все ли это равно, Митрофанов?
— Ах, нет, нет, вы меня не понимаете... — бессвязно вылетало из его побелевших губ. — Я убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Понимаете? Так и пишите.
Вот что! Я понимал: он, как умный и искушенный в криминальных делах и вопросах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.
— Ну, успокойтесь, Митрофанов!.. Если это действительно было так, то справедливый суд примет это во внимание... Вы расскажите мне пока, как это случилось.
Он залпом выпил два стакана воды.
— С ней... с убитой мною Сергеевой, познакомился я в апреле. Скоро мы сошлись с нею. Полюбился ли я ей сильно — не знаю, хотя она днем и ночью все говорила мне: «Любимый мой, желанный мой Коленька». А она мне, действительно, очень пришлась по сердцу. Не долго, однако, ворковали да любились мы: попался я в деле Квашнина-Самарина, да и она тоже. На дознании она все старания употребляла, чтобы выпутаться, даже меня не щадила, оговаривала. Это я, конечно, понимал. Страшили ее заключение, позор... Что ж, всякий человек сам себя больше любит. Забрали меня, посадили. Она выпуталась. До пятого сентября не видался я с ней, хотя несколько раз писал ей как из дома предварительного заключения, так и из части, где отбывал наказание. В этих письмах (может, вы в ее вещах их и найдете) я умолял ее навестить меня, вспоминал наше прошлое, нашу любовь, наши ночи, полные страсти, поцелуев, объятий. Во имя хотя бы этого прошлого я звал ее к себе. Я ее спрашивал, неужели она так скоро разлюбила и забыла того «Коленьку», которого звала «любимым, желанным?» Неужели то, что я — вор, отбывающий наказание, могло заставить ее отшатнуться от меня? Разве и каторжника не любят?..
Потянулись дни, скучные, унылые. В один из таких дней встретился я в части с Ксенией Михайловой. То да се, и сошелся я с ней. И не столько по любви к ней, сколько от тоски и, что греха таить, от здоровой натуры моей... Кровь бурлила, ваше превосходительство, привык я к этому баловству... Вернувшись самовольно из Лодейного поля тридцатого августа, запала мне в голову мысль повидать Сергееву. И так эта мысль меня охватила, что никак я не мог ее от себя отогнать. Хотелось мне ее повидать, главным образом для того, чтобы от нее самой узнать, правда ли эти слухи, доходившие до меня, будто у нее от меня ребенок родился. Потом хотел ей сказать, что она может явиться за получением вещей по делу Квашнина-Самарина, признанных судом подлежащими возврату ей.
И явился я к ней пятого сентября. Это первое наше свидание было довольно дружелюбное. Она встретила меня приветливо, почти ласково. Стал я ее стыдить, что она ни разу меня не навестила. Она сначала говорила, что ей это было неудобно, а потом заметила: «На что я тебе там нужна была? У тебя ведь там новая подружка нашлась. С ней небось миловался». Я ей резко ответил, что это случилось позже и случилось только именно потому, что она бросила меня в такую тяжелую минуту жизни. Разговор об этом мы прекратили. Она угостила меня даже, а затем, когда пришел ее хозяин, представила меня за брата. На прощание она мне шепнула: «Что ж, приходи во вторник». Вместо вторника я пошел к ней в понедельник. Это было седьмого сентября. Сначала разговаривали мы мирно. Потом мало-помалу Сергеева начала придираться ко мне. «Шел бы, — говорит, — к своей потаскухе». Как услышал я это, вскочил и говорю ей: «Как ты смеешь так называть ее?» «А как же ее величать прикажешь, коли она — публичная девка?» «А ты — кто? Ты — честная? — закричал я. — Она, эта «публичная девка», во сто раз чище и лучше тебя. Она меня полюбила там, в тюрьме, она всем для меня жертвовала, она не покидала меня, как покинула ты, честная, чистая негодяйка! Когда меня выслали, она добровольно решилась последовать за мною. И ты осмеливаешься так ее поносить?»
Кричу и чувствую, злоба к сердцу подкатывает. Все вспомнил я в эту минуту, и ненависть проснулась во мне к этой женщине, которая так равнодушно отнеслась к отцу своего ребенка. «Молчи, — кричу ей, — а не то вот этим ножом тебя зарежу!» Схватил я нож с плиты и показываю его ей. Смотрю, подходит она ко мне, побледнела от злобы, усмехается криво и насмешливо говорит: «Что, зарезать меня хочешь? Ха-ха-ха! Ой, не боюсь: не зарежешь, Коленька, не зарежешь! Зарезать потруднее будет, чем красть или с острожными шкурами путаться... А ты вот что: если орать желаешь, так ступай из кухни в комнаты. Там ори на здоровье, сколько хочешь, а здесь этого нельзя, здесь, голубчик, жильцы другие услышат».
И пошла первая в комнаты. Пошел за ней и я. «Молчи, — говорю, — Настя, лучше молчи! Не вводи в грех меня, потому добром это у нас не кончится, потому, слышишь, боюсь я себя, крови своей боюсь, зальет она мне глаза, а тогда зверем буду. Слышишь?» А она, точно назло, еще пуще на Ксению нападать стала. Чувствую я, зверь во мне просыпается, чувствую, к сердцу что-то горячее приливает, горло сжимает. «Вот ты какой рыцарь проявился? За всякую с... заступаешься? Трогать ее, принцессу, нельзя? Бить меня за нее собираешься? Резать? Видно, сильно полюбилась тебе она? Да? Что ж, на, на, бей, подлец, режь меня, режь за эту панельную красотку!»
И она почти вплотную придвинулась ко мне, протягивая свою грудь, свою шею. Потемнело сразу в глазах у меня. Взмахнул я ножом да как ахну ее в горло! Вскрикнула она, всплеснула руками, захрипела, зашаталась и навзничь грохнулась на пол. Нагнулся я... смотрю... не дышит уже... мертва...
Митрофанов, рассказывая это, был положительно страшен. Бледный, трясущийся, с широко открытыми глазами.
— Ну, а потом... потом махнул я рукой. Теперь уже все равно. Взял я вещи чиновника этого и бросился из квартиры. На Николаевском мосту какому-то первому встречному сунул футляр, деньги, двести рублей, раздал нищим...