Шекспир мне друг, но истина дороже. Чудны дела твои, Господи!
Шрифт:
– Дождемся пенсии, – говорила бабушка, стоя в очереди в гардероб, – и еще разок сходим! Очень я в молодости любила театральные буфеты, так любила!.. Там всегда особенный шоколад, уж не знаю, в чем дело. И бутерброды непременно с белой рыбой. И газировка!
Василиса изнывала – бутерброды и газировка ее не интересовали, ей хотелось говорить только о нем, и его игре, о его находках.
Бабушка сдавалась, и всю дорогу до дома они говорили об игре и находках. Шли они, как правило, пешком, нужно было забраться в горку к кремлю. На
Василиса знала, что еще немного, еще чуть-чуть, до той лавочки, и придется усаживать бабушку, выхватывать из ридикюля нитроглицерин, вытряхивать на ладонь крохотную таблеточку и ждать, изо всех сил надеясь, что «отпустит». Отпускало каждый раз по-разному, иногда сразу, а иногда на лавочке они сидели подолгу, и бабушка все повторяла ей успокаивающе:
– Ничего, ничего, обойдется.
Они с Василисой ждали какую-то «квоту» на операцию. Без «квоты» операция стоила немыслимых денег, а их не было никаких, даже мыслимых.
Василиса училась на филфаке – в основном урывками, кое-как. Не столько училась, сколько искала, где и чем можно заработать. Она сотрудничала в газете «Волжанин», писала заметки в разделы «Культурная жизнь» и «Досуг». Платили за них удручающе мало, зато у нее была возможность бесплатно ходить на спектакли, на выставки и на премьеры в кино. Она пробовала работать официанткой – там было гораздо более сытно, но после смены она уставала так, что не могла уснуть, ноги и руки гудели, пристроиться было невозможно. Кроме того, однажды в ресторане подрались пьяные братки – со стрельбой и поножовщиной, – сюжет показали в криминальной хронике, бабушка увидела и перепугалась так, что на две недели угодила в кардиологическое отделение. Пришлось Василисе из ресторана уйти. И тут она обрела театр и его!
Его она увидела в роли Алексея Турбина, и все пропало. Как будто у нее вдруг открылись глаза. Она стала бегать на каждый спектакль, а потом и на репетиции, ее пускали по редакционному удостоверению газеты «Волжанин». Прижав кулачок к губам, она смотрела на сцену, и глаза у нее горели. Только в театре ничто не имело значения: ни бабушкина болезнь, ни ожидание «квоты», ни безденежье, ни будущее, которого они обе боялись. Только там была жизнь – прекрасная именно потому, что придуманная, ненастоящая, а раз ненастоящая, значит, и не такая пугающая.
И он!.. Он был лучше всех.
Когда он говорил, задыхаясь, на сцене: «Вы не откажитесь принять это… Мне хочется, чтобы спасшая мне жизнь хоть что-нибудь на память обо мне… это браслет моей покойной матери…», Василиса тоже начинала задыхаться, слезы сами собой лились из глаз, и она не просто чувствовала, она и была той женщиной, которой Алексей Турбин принес браслет покойной матери, она пропадала в осажденном городе, каждую минуту боялась петлюровцев и немцев, она неистово жалела Турбина и все-таки врала ему!..
Василиса устроилась в театр помощником костюмера. Платили ей еще меньше, чем в «Волжанине», но зато она получила возможность гладить его костюмы. От них всегда особенно пахло, горько и нежно, и Василиса, зарыв нос в мундир или бархатный камзол, все воображала, воображала…
В театре о нем ходили
Она написала о нем несколько заметок, все «прошли», их опубликовали, и он сказал ей как-то в коридоре: «Спасибо, милая девочка». Василиса потом несколько дней не могла есть и спать, каждую минуту мчалась в кремлевский парк и там гуляла одна под липами, переживала «милую девочку».
Ей пришлось устроиться еще на одну работу, которую она тщательно скрывала в театре, – мыла полы в фитнес-клубе «Само совершенство». Однажды – Василиса только переоделась в зеленый комбинезон и вытащила из подсобки свои швабры и щетки, – в клуб пожаловала сама Валерия Дорожкина, прима и звезда драматического театра. Василиса заметалась было, стараясь не попасться ей на глаза, а потом поняла: Валерия, как и все остальные клиентки, не то что не обращает внимания на уборщицу, не то что ее не замечает, а как будто вообще не подозревает о ее существовании. И – обошлось! В театре никто не узнал.
Эту Дорожкину Василиса терпеть не могла. Во-первых, Валерия придумала обращаться к нему Рамзес – Роман Земсков, – и все подхватили. Ничего особенного, но было в этом оперном прозвище нечто для него оскорбительное, унижающее. Во-вторых, Дорожкина всегда разговаривала с ним насмешливо, называла «милым мальчиком» и «провинциальным сердцеедом». В-третьих, презирала всех, включая директора театра Лукина, – за глаза его называли Лукой, впрочем, чаще Юриванычем, как бы по имени-отчеству, – никогда ни с кем не здоровалась и не прощалась, проходила мимо, глядя поверх голов, и снисходительна была только к режиссеру Верховенцеву, гению и знаменитости, с которым открыто жила при наличии мужа. Молодые артистки боялись Дорожкину как огня, а молодые артисты заискивали и добивались ее внимания – в общем, смотреть на все это было противно.
Сегодняшний спектакль особенный – на него должен пожаловать столичный режиссер со свитой. Часть свиты уже прибыла – молодой бородатый мужчина с пластмассовым кофром, в котором лежали какие-то технические принадлежности – микрофоны, компьютер, небольшой звуковой пульт. Бородач в сопровождении Луки и Верховенцева обошел всю сцену и зрительный зал, постоял там и сям, потом сообщил, что микрофоны поставит здесь и здесь, после чего сразу ушел, выпить в директорском кабинете отказался наотрез – сразу видно, специалист из Москвы!..
Когда стало известно о радиоспектакле, среди артистов произошли некоторые конфликты, стычки и интриги. Всем хотелось играть для федеральной радиостанции, хотя затею заранее презирали – кому в наше время нужны спектакли на радио: ни денег, ни славы! Тем не менее надежды на некоторую славу были, и они сделали свое дело. Недели две театр бурлил, слухи полнили его, скапливались, как пар, вырывались наружу. Василиса за ужином рассказывала бабушке, кто кого и как назвал. Потом на доске приказов появилось объявление о том, кто играет, и страсти немного схлынули.