Шел старый еврей по Новому Арбату...
Шрифт:
Их дом – их крепость.
Мой дом – крепость моя.
Телефон молчит, гость не захаживает, вода во рву высохла, не дождавшись врага, капониры пустуют, подъемный мост не опускается – незачем.
Я не тороплю события. Я их дожидаюсь. И если они запаздывают, случай не обращаю в явление.
– Не отвлекайте, – прошу. – Только что отрешился от себя. От вас тоже.
А мне выговаривают с укором (не какому-то там Финкелю, которого выдумал):
– Ты живешь, обернувшись в прошлое. В изнаночном мире, не желая его покидать.
Упорствую.
Уговорам не поддаюсь.
Наскокам.
– В сегодняшнем мире я живу. С этим светом, цветом, звуком, обогащенный печалью. Вот где я живу. И как. И с кем. Кому-то и такой нужен.
Не приписывайте нам излишнее.
Не выплескивайте стариков из ванночки заодно с грязной водой.
Оставьте такими, какие получились.
Без нас жизнь станет пожиже, позабывчивее на прежнее, да и без вас – в ваш срок – тоже поредеет.
Мы не окаменелости, отнюдь! Мы с вами еще пригодимся, хоть живые, хоть никакие: натекло за срок.
Тишина окликает:
– Эй!..
Пустота окликает:
– Эй-эй!..
Кружится голова.
Кружится мир вокруг меня.
Вертиго – если называть по науке.
Делаю упражнения, чтобы избавиться от него, корчусь червяком на матраце от нестерпимого кружения: картина скачет по стене, скачут цифры в часах, – за что мне такое?..
Врач в приемном покое утешил после проверки:
– Легко отделался, сочинитель.
А брат написал из Москвы:
"Был у тебя сосед по дому‚ друг детства‚ который вырос и шагнул из окна. Его брат – меленький‚ вертлявый‚ шумливый – кричал‚ встречаясь: "Как там Феликс? Передавай привет!" На днях кончил жизнь‚ как и его братец: много пил‚ была под рукой веревка..."
Глаза стареют прежде всего…
…первыми стареют глаза.
Потом – всё остальное.
Взглянул ненароком в зеркало, увидел чужие глаза на своем лице. Их истинный – на миг – горестный взгляд, будто скрывающий от хозяина тайну уходящей жизни.
Сморгнул – и чужие глаза приняли обычное выражение, которое бывает, когда чистишь зубы, умываешься, поправляешь прическу. Глаза, приготовившиеся смотреть на себя, привыкшие к тому, что на них смотрят.
Те, чужие глаза, видел редко.
Два или три раза за жизнь…
В позабытой ныне книге сказано кратко и назидательно: "Описывать можно тогда, когда счастие сделается воспоминанием".
Ко мне подходит санитарка –
звать Тамарка:
– Давай твои раны первяжу…
Ран было достаточно.
Душевных. Страдальческих. От тайных к ней чувств, которые проявлял на виду у всех.
Она их перевязывала, залечивая на время.
Залечила.
Стала
…и в санитарную машину
"Студебекер"
с собою рядом положу…
Собака затаилась на полке в нашей спальне.
Голова и юбочка с лапами из бордового, выцветшего за годы бархата.
Наденешь на руку эту юбочку, указательный палец вставишь собаке в голову, средний и большой в лапы: кивает уморительно, негодует, в огорчении хватается за голову.
– Ляпсус, – решили. – Назовем его Ляпсус.
Глаза давно нет. Ухо обвисло. Бусинка носа затерялась. Мордочка пожелтела от времени – первый мой подарок, которому более полувека.
Нет, не первый – второй.
Сначала были подснежники, крохотный букетик трогательной белизны – тайком положил в сумочку.
– Ваши? – строгий ее вопрос.
– Не уверен… – смущенный мой ответ.
Был еще Киев с не проявленными до конца отношениями.
Обувной магазин, где ей пришлись впору лодочки густо-зеленого окраса.
За один туфель заплатила она, студентка, за отсутствием достаточных средств, за другой заплатил я, молодой инженер, за неимением того же: третий мой подарок.
Указано на странице садовода: "Подснежники почти не требуют ухода. После того, как успешно укоренятся и ”почувствуют себя дома” в вашем саду, они будут цвести год за годом".
Она "укоренилась" в нашем общем саду, цвела, радовала, – Ляпсус "укоренился" тоже, перемещаясь с хозяевами из квартиры в квартиру, из страны в страну.
Бывшие ее ухажеры становились моими друзьями.
Это ее сердило.
Это меня смешило.
– Ляжь, – просил.
Правильнее говорить: "ляг", но я упорствовал. Снова просил:
– Ляжь.
Знал, что неверно, но язык не поворачивался: "Ляг возле меня". "Ляг" – можно сказать лягве, квакуше, бесхвостому земноводному, но не любимому созданию.
Лучший в жизни день – было их немало.
В утро вступали с согласием, в ночь входили с нетерпением. Стали отцом-матерью без предварительного вживания в образы родителей. Знали заранее: кто родится, того и полюбим.
Кто проклюнется, тот наш…
Ехали по дороге.
Серпантином от Иерусалима – вниз, вниз и вниз.
Заросшие холмы слева и справа.
Сосны, сосны и сосны.
И вдруг – по обеим сторонам – опаленные стволы, обгоревшие их макушки: пламя перекинуло язык через шоссе, с одного холма на другой, пошло бушевать дальше.
Она смотрела из машины и плакала.
Без звука.
Слезы текли по щекам, горькие ее слезы…
"Кто может плакать, тому дано и надеяться". Еду по той же дороге: всё заросло заново, не различить, где новые насаждения, а где прежние, чудом уцелевшие в огне.