Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Кто-то из ватажников наклонился, тронул живой бок ствола. Удивлённо ахнул:
— Как рубанком прошёл!
Баранов опустил топор.
— Давай, — сказал, — укладывай.
Лесину опустили в клеть, и она ушла за сваи, словно гвоздь вколотили.
Мужики стояли, улыбаясь, а только что вроде сломлены были непосильной, дурной работой. Вот так. Мало что знают люди о красоте, но всё одно она своё скажет, обязательно скажет.
Плотники, дроворубы, кузнецы, каменщики, кожемяки, бочкари, разный другой мастеровой люд были главной заботой
Каждый день просыпаясь чуть свет в нахолодавшей за ночь землянке, Александр Андреевич, едва разлепив глаза, вколачивал ноги в сырые, тронутые плесенью ботфорты (начались дожди, и конца, казалось, им не будет), выползал под серое, заваленное тучами небо, шевелил зябко лопатками, шагал по непролазной грязи, высоко поднимая ноги. Под каблуками чавкало, булькало, словно земля была недовольна пришельцами и силой удерживала шаг. Дул колючий ветер, дождь сёк лицо, холодные капли ползли за ворот. Баранов поспешал.
Первое — заходил в кузницу. Толкал сколоченную из горбылей дверь, ступал через порог. В нос бил приятно тёплый, угарный чадок. В глаза бросался жаркий огонь горнов. В уши влипал перезвон молотов. Приморгавшись, Баранов различал крутившихся на подноске коняг и кузнеца с молотом у наковальни. Александр Андреевич здоровался, а сам уже шарил глазами по корытам, в которые сбрасывали поковки: гвозди, скобы, гайки, задвижки. Без них на работы людей не поставишь, день не начнёшь. Баранов брал в руки тёплые поковки, вертел в пальцах. Пустяк, казалось бы, — гвоздь! Вот он в руке: синеватый, с притисками от молота, с окалиной, крошащейся под пальцами. Здоровенный гвоздь со шляпкой-грибом. Такой мужики «генералом» называли. А он и был генералом и всем командовал. Без него и изба не устоит, и крепость не поднимется. Вот и маракуй — кто в строительстве главный. А сковать такой гвоздь только хорошие руки могли.
Двумя, тремя словами перекинувшись с кузнецом, спешил управитель под навесы, где лес разваливали на плахи тяжёлыми пилами. Тоже дело куда как важное. Вдохнув смолистого духу, считал, сколько лесу напилили. Приглядывался: каковы они, плахи-то, нет ли где порчи какой, трещины, иного изъяну.
Рябой мужик из вологодских, что командовал здесь, говорил успокаивающе:
— Не вороши зазря лес, Андреич. По совести делано, по совести.
Грыз горбушку крепкими зубами и, зная, что управитель как поднялся с топчана, так и выбежал под дождь, не взяв крошки в рот, протягивал вяленую рыбу, кусок хлеба.
— На, — говорил, — пожуй малость, а то забегаешься. Знаю.
Баранов не глядя брал крепкую, словно камень, рыбу, жевал, надсаживая скулы. Оно и правда, бывали дни, что за делами забывал не то что поесть, перекусить на бегу. Глянет благодарно на мужика, глаза чуть сощурит, но и тут заспешит, сунет рыбу в карман камзола...
Вечерами управитель еле-еле добирался до землянки. Спотыкаясь на ступеньках — ноги к концу дня были как ватные, толкался в дверь, валился на топчан с облегчением и, едва успевал додумать,
Но сегодня и того было нельзя. Из Трёхсвятительской спешно пришла байдара. Нарочный сообщил, что из Охотска галиот прибыл. Шелихов в письме спрашивал о житье, беспокоился о закладке новой крепостцы. Письмо Григория Ивановича было на многих листах.
Фонарь чадил, буквы едва-едва разобрать. Но да не только фонарь был виноват, что строчки плыли перед глазами. Усталость клонила голову Баранову, смежала веки.
Управитель упрямо мотнул головой, непослушными пальцами обобрал нагар с фитиля. Посветлело. Баранов, жёстко уперев локти в доски стола, дочитал письмо.
Мужик, пришедший с Трёхсвятительской, торчал пнём у дверей.
— Садись, садись, — сказал управитель, — что ноги мучаешь.
— Александр Андреевич, — возразил тот свежим и неожиданно бодрым голосом, — мне сей миг назад надо. Галиот уходит. С ответом надо успеть. Евстрат Иванович крепко-накрепко на том наказал.
— Евстрат Иванович... Как он-то сам? — спросил Баранов, выпрямившись на лавке.
— Слава Богу. На ноги начал подниматься.
— Уйдёт с галиотом?
— Нет, говорил. Погодит.
— То хорошо, — сказал Баранов, — молодца.
Поднялся через силу, достал из-за прибитой в углу иконы склянку с тушью, перо, бумагу. Сел к столу.
Первое письмо с новых земель писал он Шелихову, и многое нужно было сказать, но перо выскальзывало из пальцев.
Увидев, что управитель устал до изнеможения, нарочный из Трёхсвятительской сказал:
— Пойду кипятку расстараюсь. Взбодрит небось. А?
— Пойди, пойди, мил человек, — ответил Баранов, не поднимая головы.
Ватажник вышел.
«Так что ж написать-то, — подумал Александр Андреевич, — всего не скажешь...» Перед мысленным взором поднялась волна, что развалила галиот «Три Святителя», увиделся Потап Зайков с прилипшими к потному лбу седыми космами, чёрные комья земли подле его могилы, обмётанный коростой рот Евстрата Ивановича, изломанного медведем, кровавые тряпки на голове управителя... Нет, всего написать было нельзя.
Вошёл ватажник. В руках кружка с дымящимся кипятком.
Александр Андреевич жадно обхватил её пальцами, подержал перед грудью, хлебнул глоток. В голове вроде посветлело. Он отсунул кружку, взялся за перо.
«Нужда, — написал Баранов, — велика нужда в людях, знающих ремесла. Без них невмочь новые земли строить. Паче другого нужда в разном инструменте для дерева и камня, тако же в оружии, парусном полотне, якорях, железе в деле и не в деле...»
Нарочный смотрел, как перо, скрипя и разбрызгивая тушь, ползло по бумаге. Фитилёк фонаря, пригасая и кренясь, бился за дырчатой жестяной сеткой.
«Что касаемо капитана Бочарова, — писал Александр Андреевич, — то отправил его для описи берегов полуострова Аляска. Где сейчас оный, не ведаю и опасения на его счёт имею, так как пора бы и на Кадьяке объявиться».