Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
— Бают, там мехов на полмиллиона... А?
Рот у него раскрылся.
— Я что, я ничего, так, — ответил судейский, — размышляю. Ты зачем меня, купец, позвал — за советом. Ну, вот я и прикидываю. А ты что, как красная девица, личико прикрыл? Аль неведомо тебе, что у нас, почитай, каждая церковь на крови стоит? Согрешит купец и покается, церковь воздвигнет.
Но Иван Андреевич руку от лица не отнял.
— Ишь ты, — даже усмехнулся крючок, — застеснялся... И повторил: — Звал-то, звал зачем? Ты погляди дела судейские — и нынешние, и прошлые — и увидишь: что ни страница,
Иван Андреевич руку от лица отнял. Крючок, прямо глядя ему в глаза, сказал:
— И ты не верти. Позвал ты меня не шаньги со сладким творогом есть. А сейчас что ж в сторону подаёшься? Хочешь чистеньким остаться? А-а-а?.. — Задребезжал смешком: — Хочешь, чтобы я сказал, какую и как петлю на Гришкину шею накинуть? Ишь какой... — и опять губы его передёрнулись в нехорошем смешке, — значит, как тебе любо: за мужика сходить и невинность сберечь? — Покачал головой: — Такого не бывает.
Иван Андреевич выпрямился на лавке. Лицо потемнело.
— Ладно, — сказал, — не токуй шибко. Деньги мои небось пересчитал? Верно говоришь — по-пустому за радужные катеньки я бы тебя не звал.
И, наклонившись к самому лицу крючка, едва выговорил словцо, что, вероятно, жгло ему губы, как уголь раскалённый. Крючок мигнул удовлетворённо. Сказал:
— Ну вот, то-то...
К Шелихову позвали немца-лекаря. Тот пришёл, сложил лиловые ладошки перед грудью, постоял задумчиво над больным и, вытянув трубкой узкие губы, велел раздеть донага.
Когда Григория Ивановича раздели, немец, не без осторожности, присел на постель, будто боялся, что из-под простыней шилом его уколят, и стал оглядывать больного. Григорий Иванович смотрел на него с сомнением. Немец недовольно дёргал шеей и отворачивался от беспокоившего его взгляда. Потом оборотился к домашним, сказал:
— Поверните на живот.
Шелихова повернули. Раньше был он тяжёл телом, костист, широк, а сейчас лёгок стал и даже костяк у него вроде бы истончился, не так напористо выпирал из-под кожи. Но тело было чистое, белое.
Немец поднялся, многозначительно сказал:
— Чёрной болезни, что называется сибиркой, я не вижу. Хворь сия, с очевидностью (немец знал о постигшем компанию несчастье), протекает от накопления в жилах меланхолии. — Кивнул головой. — Лечение трудно и долговременно.
Склонился ещё к больному. Жёсткими пальцами потыкал в вялый живот, пощупал ладонью напротив сердца и отошёл от кровати.
— Сие меланхолия, — сказал твёрдо. — Я пропишу лекарства из моей аптеки. Принимать неукоснительно. Что касаемо болей в груди, предписываю давать лёд колотый для глотания при болях. — И величественно вышагнул из комнаты.
— Чёртов немец, — на то сказал Шелихов, запахивая откинутое одеяло.
Однако колотый лёд, который приносили ему тарелками, боли снимал, и Григорий Иванович почувствовал облегчение. Дышать стало легче, и уже не чувствовалось давящей тяжести на сердце. Он попросил привезённую из Охотска карту, начерченную
— Пущай, — сказал, — Григорий Иванович порадуется.
И правда, карта несказанно обрадовала Шелихова. Григорий Иванович в минуты облегчения клал её перед собой и подолгу рассматривал начерченные руками мореходов берега. За тонкими линиями и значками угадывались ему далёкие американские земли, но прежде — лица тех, с кем он сам шёл по неизведанным берегам и которые шли дальше уже без него. Ему казалось, что сейчас он видит этих людей отчётливее и яснее, чем в жизни. Видел сбитые в кровь, до кости, щиколотки, повреждённые на сплаве леса, стёртые до живого мяса руки, тянувшие канаты, и искал и не находил ответа — где силы они брали для этого подвига? Заплесневелые сухари и гнилое мясо дать того не могли. Карта потрясала его размахом российских заморских владений, и он, как и Александр Андреевич, поражён был: как они земли такие для державы прибрали, обиходили, границей державной очертили.
Болезнь, однако, изнуряла его, он откидывался на подушку и подолгу лежал, не двигаясь, ожидая, когда злая волна откатится и сознание прояснится.
Он теперь знал, что прошёл свой путь. Считал: осталось малое, для того только, чтобы додумать до конца позволенное человеку.
Немало людей, шедших с ним по неизведанным землям, и людей, продолжавших их тропы, погибло в море, разбиваясь о камни в бездонных провалах или падая под ударом индейских стрел, но они шли... Он видел радостное лицо мужика, устанавливающего державный знак на новой земле, и тот был счастлив. Так как было совместить это с натянутым голосом генерала Пиля, с холодом питербурхских чиновничьих коридоров, словами Закревского. Кто был прав? Кто же был защитником, радетелем державным? Пышно-царственный Питербурх или мужик, врывающий чугунный столб с литыми медью буквами «Владения державы Российской»?
Шелихов заметался на подушке. Ему подали лёд. Он глотал холодные осколки, давился, но глотал, дабы унять боль, прояснить сознание и додумать не дававшую покоя мысль. Ответ определял смысл и его, Гришки Шелихова, жизни. Для чего мальчонкой залез он на городскую колокольню и вдаль смотрел, а потом вдаль людей за собой повёл?
Крючок судейский своё делал.
От Ивана Андреевича, не задерживаясь, покатил он на вёртких ногах к капитану порта Готлибу Ивановичу Коху.
Представился, привет передал дружку Ивана Андреевича и сказал, что купец подойти не мог, так как занят делами в опасении проклятой заразной напасти.
— Сибирка, — закатил глаза, — ах, сибирка, испытание Божье.
Готлиб Иванович поглядывал на него со вниманием. Крючок изогнулся и подарочек подал. Лицо у Коха залоснилось от удовольствия. А судейский опять заговорил о сибирке. И всё всклад, и всё страшно.
— Нас пока сия напасть минует, — возразил капитан порта, — слава Богу.