Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
— Пока, — значительно воздел кверху палец крючок. И ещё более значительно протянул: — П-о-к-а-а...
И тут крючок заговорил о сожжении в Иркутске шерстобитен и шерстомоек, и так живописал, такие страхи приводил и резоны, что лицо у Коха стало сумным. Крючок наддавал и наддавал:
— Ся болезнь мгновенно людей поражает, а то и исподволь, исподволь подкрадывается. — И тут же ввернул: — Дабы начальству порадеть, надобно осмотреть и в порту, и в других местах по городу, где оная зараза может осесть опасным началом. И непременно скопления дрязга и хлама, а особливо шерсть, меха. Здесь, здесь
Кох на стуле осел. «А и вправду, — подумал, — судейский-то дело говорит. Дрязгу, хламу по городу возами не вывезти».
— Народ, народ надо взбодрить, подвинуть на дело благоугодное, — выпрямился на стуле. — Да я и сам готов порадеть. Особливо в порту глаз нужен.
Кох вяло возразил:
— Какая же зараза с моря? Да нам суда трогать и не велено. На банках стоят, вдали от берега, да и прибыли-то откуда? Там небось о сибирке и понятия нет.
— Те, что на банках, пущай стоят. У причалов суда оглядеть надо. — Голову склонил. — Начальство, гнева его опасаться след.
— Да мы всегда рады стараться, — вытянулся Кох, — рады.
— Но вот и дело, — заулыбался судейский, — так дайте команду.
Через час город было не узнать. И тут, и там к небу поползли дымные шапки. Потянуло вонючей гарью. Ну, а где дым, там и сутолока, зеваки и бабий крик, что и уши не терпят:
— А-а-а!
Крючок кинулся к Лебедеву-Ласточкину. Тот его сразу и не узнал: кафтан оборван, рожа в саже.
— Шпыней, — заторопил крючок, — шпыней от кабаков, шушеры церковной поболе надо и всех в порт гнать! А ты, Иван Андреевич, впереди иди. К своим судёнышкам. Я оглядел, там у тебя добра на сотню, не более. Спали без жалости. Убыток невелик. А я под то соображу, что и к чему. Давай!
Кинулся с крыльца. Мастак был, ох мастак свару затеять.
И затеял. К порту поползли убогие, драные, гнусавые. Волочились по пыли, рвали на себе тряпьё, вопили, трясли бородами, тянули кресты в скрюченных пальцах к небу.
— Православные, ратуйте! Чума, чума идёт, конец света! Православные!
А крючок и молодчиков бойких подобрал, да все краснорожи и не без хмеля, видать. Полетели голоса:
— Огнём, огнём очищаться надо. В огне спасение!
В спешке кого-то придавили, и он затянул дурным, рвущим душу голосом. А может, и подколол кто шильцем? Такое известно быть. И в другом месте взметнулся до неба нехороший голос.
Дым над городом густел. Вонючий дым, глаза разъедающий, перехватывающий дыхание, слезу выжимающий, страшный дым. Такой дым, что и смелого напугает. Тут и вовсе толпа завыла и кубарем покатилась в порт: спины драные, раскинутые руки, расхристанные армяки, хрипели — дышать было нечем. Сажа, копоть садились на лица, кругами обводя выпученные глаза, вырисовывая обнажённые в крике зубы. А на причале, как Георгий Победоносец, но только без копья, поражающего змия, а с дымящим смоляным факелом в руке сам Иван Андреевич Лебедев-Ласточкин. Вскинул факел, крикнул:
— Своё, своё кровное жгу, ибо ваше, люди, здоровье мне дороже!
Кто-то услужливо факел у него перехватил. Иван Андреевич рванул на груди армяк,
Толпа замерла на минуту и вдруг взорвалась таким криком, что воронье, как при стрельбе из пушек, вскинулось высоко в небо.
Иван Андреевич принял другой факел, шагнул ко второму кочу.
Тут уж и вовсе в порту всё колесом заходило.
По бухте зашныряли лодьи.
Ночь пала на Охотск, а в порту только разгорались пожары. Пламя играло на волнах огненными полосами, всплёскивалось, растекалось, вытягивалось рукавами, достигая стоящих на банках судов. Окружало их, обнимало огненными струями.
На шелиховском галиоте команда была списана на берег. На борту оставались капитан, Феодосий, так и не побывавший в Охотске, как пришли с новых земель, да трое матросов на вахтах.
Феодосий первым увидел подваливающую без фонарей к галиоту лодью.
С борта галиота окликнули:
— Эй! На лодье!
Но с воды никто не ответил. Да и лодья вроде бы пропала. Не то и вовсе её не было, не то затерялась она среди плясавших жгутами на волнах отсветов пожара. И капитан и Феодосий, повиснув на леерах, вглядывались в море. И вот опять проглянула тень, и тут же вновь скрылась. Матрос с кормы крикнул:
— На лодье!
И тут Феодосий услышал, как в борт, у форштевня, ударил крюк и разом ударил крюк где-то сзади. Феодосий выхватил палаш и бросился вдоль борта. От форштевня метнулась тень, и сразу же в руках у невидимого ещё человека вспыхнул факел. Падая вперёд, Феодосий ударом палаша выбил факел, тот покатился по палубе. Но на корме плясало в ночи уже два факела. Феодосий кинулся было туда, и тут услышал удары топора, с силой бившего в крышку носового трюма. Лезвие звенело. Понял: хотят открыть трюм. Кинулся назад, ухватил кого-то за плечи. Рванул к себе, ударил о переборку, вгляделся в лицо и узнал: рожа судейского из Иркутска.
— Ах ты, — крикнул, — тать!
А крышка люка уже отскочила под ударами топора, и туда швырнули один и другой факел.
Судейский вывернулся из рук, нырнул вниз, но Феодосий сбил его ногой и ухватил вновь. Судейский завизжал.
Из трюма широкой струёй, ревя, било пламя.
— Тать! Тать! — крикнул Феодосий. Судейский поднялся, кинулся к форштевню, но поскользнулся, спиной влетел в гудящее пламя и рухнул в трюм. Просмолённый, прокалённый солнцем галиот пылал, как свеча. С грохотом рушились реи, валились переборки, пылала палуба. Феодосий приподнялся было, но руки подломились, и он упал лицом вниз.
На соседних галиотах ударили колокола, и капитаны, срывая глотки, отдавали команды рубить концы и сниматься с банок. Шелиховский галиот сгорел в минуты. Кто-то из соседей якобы видел, что с борта горящего судна бросились в море два или три человека, но подошедшие лодьи никого не нашли в багровой от бушующего пламени воде.
Всё время, пока у выхода из бухты горел галиот с мехами, Иван Андреевич стоял на берегу и молча смотрел на бушующее пламя. Кох, топтавшийся рядом, бормотал:
— Да какие же деньги горят, какие деньги!