Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Шелихов сцепил зубы до судороги, ждал. Желваки на скулах пухли.
Чиновник, видно, и сам понял, что хватает через край, и решил выкинуть новое. Вроде бы ему темно стало, и он, поднявшись, подошёл к окну. Державно так голову откинул и вглядывается в буквы. Затем другим боком к окну оборотился и опять вглядывается, а голову всё больше назад, назад откидывает. Ну, прямо скажем, из самых столичных — столичный.
В груди у Григория Ивановича что-то ёкнуло, и он со стула подниматься начал. Медленно так, медленно, но тяжёл был — и стул скрипнул под ним.
Чиновник бумагу отвёл
Бит был чиновник, наверное, не един раз, так как вмиг смекнул, что дело дошло до выволочки. Державное с него слетело разом. Бумагу он выронил и, пискнув, кинулся к дверям. Схватился за ручку медную и заверещал, заверещал во весь голос. Штанишки мыльные тряслись на тощем чиновничьем заду.
Григорий Иванович шагнул к нему:
— Орать и то не можешь... Пищишь. Эх!
И поднял руку. Поперёк житьё питербурхское, разговоры и пришёптывания пришлись ему. Насмотрелся он и карет золотых, и дворцов, и нищих вонючих, в лохмотьях, мороженных, калеченных, безглазых и безногих. Стоном виденное стояло в нём. Клокотало под сердцем.
Чиновник голову опустил, и уши у него прижались к затылку. И быть бы чиновнику непременно с шишкой на лбу, но дверь отворилась, и в комнату вошёл Фёдор Фёдорович Рябов.
В осенний остатний месяц океан Великий идёт враскачку. То гладью всё вода, гладью — не всплеснёт у берега, не взъярится пенной волной, то тихо, с лёгким шелестом на гальку или на песок золотой взбежит и отхлынет так же негромко. Чайки, играя пером, покойно качаются на волнах.
Без крику. Да и что кричать в эти дни птице? Сыта осенью чайка. Бурливыми реками идут косяки бесчисленные кеты, горбуши, сельди, иной рыбы. Вон на волне чайка, гляди, отяжелела. Так наглоталась серебряного морского дара, что у неё из клюва торчит селёдочный хвост. До крика ли, до баловства ли? Спит чайка, смежив глаза. Мужики смеются на берегу.
— Гы-ы... Нажрались.
Мужикам в эти дни тоже лестно. И тепло, и сытно. Солнышко светит ярко. Беззаботное время, ленивое. А когда ещё выпадет так-то на бережку посидеть, лапти протянув на тёплой гальке? Да и выпадет ли? Мужик не медведь. На зиму не заляжет в берлогу.
Раскинулись мужики на солнышке, расстегнув армяки. Морщат носы довольно.
— Солнышко-то, чуешь, ребята, не хуже, чем печь добрая, греет...
— Да... Благодать...
— Сейчас бы ещё кваску кисленького... Вот пивал как-то в нашей местности... С узюмом.
Щёки надул, такое вспомнив, как ежели бы хватил полный жбан. В глазах сладость.
Но коротки славные дни. И вот уже океан налился тёмным цветом, барашки загуляли до горизонта, и пошла вода всерьёз с берегом говорить.
У-у-у-х! — хлестнёт и вскинется к низким тучам. Чайки, согнанные, как выстрелом, разлетятся, перья оставляя на воде. Мужики разбегутся, лаптями дырявыми посверкивая, и начнётся потеха.
— Хватай мешки, Вася! Зима идёт...
И тут уж мужику побегать надо, ежели с жизнью не хочет проститься. Оно и житьё мужичье не ласково, но всё едино никто с края ямы спрыгнуть не спешит, чтобы, лопатой скребя по гальке, засыпали поскорей. Говорят, правда, — там, под камушками, ангелы ладошками обглаживают и черёмуха белая цветёт цельный год. Да кто тех ангелов видел, кто ту черёмуху нюхал? Врут небось. Люди-то врать горазды. А про то, что никому неведомо, соврать, как через губу плюнуть.
В ту предзимнюю, суровую пору и пришёл на Кадьяк галиот из Охотска, посланный Шелиховым. Когда в гавань входил, страшно было и тем, кто на палубе галиота стремил паруса, и тем, кто с берега смотрел. На серой воде бросало галиот, и мачты тоненькие, думать надо было, вот-вот коснутся волны. Кипя и яряся, вода заливала палубу, и хотя до галиота ещё и не близко было, а всё же примечали с берега, как катает по палубе людей. Да где уж там устоять на ногах! Галиот чуть ли не на попа ставило. Днище смоляное обнажалось до киля. Сейчас, казалось, снесёт галиот на камни — и конец.
— Эх, погибнут ребятушки, — переживали мужики на берегу.
— Паруса бы убрали...
— Да что там паруса, — за голову хватался иной, на гальке приплясывая, — уваливать, уваливать надо в сторону.
Во всех глазах — беда. Со стороны-то тяжело смотреть, как люди идут на гибель. А помочь нет возможности. Прыгнул бы или руку протянул. Но куда там: вон оно, море, через него не подашь ладошку.
Но судёнышко, скользнув по валам тёмным, вразрез волне, благополучно вошло в Трёхсвятительскую гавань. Отшвартовалось у причала, и паруса упали.
Евстрат Иванович Деларов — новый главный правитель русских поселений в Америке, присланный Шелиховым вместо недомогавшего сильно Константина Алексеевича Самойлова, — обнял капитана на сходнях. Так уж рад был, думал всё — к зиме не придёт галиот. Ан нет! Шелихов слово держал крепко.
Чёрными глазами блестя, Деларов и слов не мог найти. Одно повторял:
— Порадовал, порадовал! Да мы за вас и из пушки пальнём!
Выхватил из кармана красный платок и махнул пушкарям, выглядывавшим с крепостной стены. И минуты не прошло, ударила пушка и плотный клуб белого дыма взвился над воротной башней.
Мужики валом из крепости кинулись к галиоту. Словно вихрь огненный прокатился по посёлку:
— Подошли! Подошли! Ошвартовались!
И кто шапку ухватил, тот в шапке поспешал, кто армяк успел накинуть, тот в армяке, а то и так простоволосыми бежали, в рубахах распояской. Одно и надо только — взглянуть в лица бегущих и яснее ясного станет, что такое дальние походы и почём фунт лиха мореходский. Оттого и говорят: «Кто в море не бывал, досыта Богу не маливался».
На палубе, на сходнях, подле галиота мужики вертелись колесом. Только и слышно было:
— Да что там?
— Да как там?
— Моих не видел?
— А моих?
— Эх, Вася!..
Капитану спину отбили, бухая кулачищами:
— Молодец! Вот молодец!
— Лихо, лихо в бухту вошли!
И он уж, бедняга, не знал, куда деваться. Деларов защищать начал мужика.
— Но, но... Хватит, хватит... Забьёте так-то от радости.
Тут и холода отступили. Вроде бы роздых ватажникам дали. Вновь море улеглось спокойно, и чайки опять на волны уселись без крика. Чистили пёрышки, головами ныряя под крылья. Солнышко поднялось.