Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Евстрат Иванович Деларов загорелся поставить присланные с галиотом чугунные столбы, обозначавшие принадлежность земель державе Российской. То всё обходились столбиками деревянными, но всякому ведомо — столбы сии, хотя бы и хорошо сработанные, недолговечны. Смолили их, правда, добро, но тем хотя и прибавить можно годков несколько в службе, а всё же ненадёжная это память. А тут чугун — как сравнивать? Металл на века сработанный.
Столбы, сложенные в штабель, у крепостцы лежали. Тяжкие, чёрные. И буквицы на них отлиты крупные, чёткие — сразу видно: столбики — знаки державные, а не так что ни есть. От одного взгляда на них в душе рождался
Евстрат Иванович вокруг столбиков присланных уж и так и этак прохаживался да поглядывал, поглядывал глазом довольным, а потом и сказал:
— Нет, зиму ждать не будем, а сейчас, затепло, здесь, на Кадьяке, вроем. — Руки в бока упёр, выставив бороду: — Чего уж ждать? Земля сейчас мягкая. Ставим.
Его отговаривали:
— Чего торопиться?
Но он настоял своей властью:
— Ставим, и всё тут!
Застыл лицом.
А и его можно было понять. Рубеж хотел державы утвердить. Ну что, казалось бы, рубеж? Стена, что ли? Нет ведь стены-то? Стоит столб, хоть и чугунный, — обойди его, и вся недолга. Ан нет! Не столб это, а стена истинная. И ты, ежели за ней стоишь, то к державе своей, смело можешь сказать, накрепко прислонён. Скала за тобой. Деревня твоя, изба отцова, милка твоя. Журавли, что поутру сладко курлычут. И нет бури, которая бы тебя свалила. Потому как человеку лишь на земле своей даётся сила, любовь и счастье. Не говорил Деларов этого, да и никто иной слов этих не произносил, но горели они в нём, как горят в сердце каждого.
Склонился он над столбиками, пальцем по буквам поводил.
— Ставим, — сказал решительно.
И видно было, что спорить с ним не было резону. Загорелся человек. Упёрся накрепко.
Устин с ребятами хитрые сани смастерили. С полдня хрястали топорами. Устин всё прилаживался, прилаживался, но, наконец, работу осмотрев, сказал:
— Добре.
Сани и впрямь связали надёжно. Какой хочешь поднимут груз.
Наутро слегами на сани взвалили столбы и, по-бурлацки впрягаясь в лямки, поволокли.
Сани визжали по камням.
Устюжанин, впрягшийся в лямки коренником, налегал так, что на шее вздувались жилы. Хрипел:
— Давай, давай, ребята, шибче.
Сани пёрли в гору по-над берегом. Внизу, у скал, синело море, и алмазной пылью над волнами переливался стелющийся полосами туман.
Евстрат Иванович поднял ватагу чуть свет. Пекло, пекло его врыть столбы.
Мужики пыхтели, хриплое дыхание рвалось из глоток.
Тропа всё выше и выше поднималась, но тут камней вроде бы стало поменьше — и полозья по траве жухлой легче пошли.
Деларов с Самойловым шагали впереди.
— Вон там, — показал пальцем на вершину торчавшей над самым краем берега скалы Константин Алексеевич Самойлов, — и поставим. Издалека видать будет. И слепой разглядит.
Сани опять завизжали по камням. Деларов за лямки ухватился. И Самойлов, на руки поплевав, встал на подмогу. Уж больно крут был подъём. Навалились. Лямки в плечи врезались. Из-под ног посыпались камушки. Тяжкие были всё же сани-то.
— Эх, взяли! Эх, ещё раз!
Евстрат Иванович на Самойлова взглянул, сказал:
— Ты оставь, оставь лямку-то. Побереги себя.
У Самойлова грудь ходуном ходила. Как Шелихов с Кадьяка ушёл, надсадился Константин Алексеевич. Надворотную башенку в крепостце укрепляли, и он попал под бревно. Так-то неловко повернулось бревно, поднятое на слегах, он изловчился поддержать, а оно и навалилось
Сани выхватили на вершину. Бросили лямки, рукавами армяков вытирая пот.
Место и вправду было куда как хорошее. Море распахнулось со скалы до горизонта, а по крутому обрыву пылали красные, прихваченные первыми холодами кусты талины, и белыми искрами вспыхивали над волнами чайки.
Море играло волной под солнцем. То синим волна отливала, то нестерпимого блеска янтарём в глаза бросалась, а то вдруг разом, как подожжённая, вспыхивала текучим лазоревым огнём. И широта, широта неоглядная кружила голову. Отсюда, со скалы высокой, видно было, что не зря мужики лихо приняли на себя. Красота такая, подаренная державе, многого стоила.
Кирка со звоном ударила в скалу.
— Паря, — сказал Устин укоризненно, — ты так долго долбить будешь. — И отнял кирку. — В трещину бей, легче пойдёт. — Поплевал в ладоши, размахнулся шибко и ударил со всего плеча. Остриё вошло в скалу, как в мягкую землю. Устин отворотил ком и ударил ещё раз. — Вот так и ворочай.
Константин Алексеевич стоял, щурясь на море. Ветер трепал полы кафтана.
— Григория Ивановича, — подойдя к Самойлову, сказал Деларов, — сей бы момент сюда. Вот рад был бы.
— Да, — ответил Самойлов, — это точно.
Подумал: «Эх, Григорий Иванович, Григорий Иванович, придётся ли свидеться нам? — И сам себе с горечью ответил: — Нет, видать, не придётся». Потёр ладонью грудь. Щемило уж больно сильно. После подъёма тяжкого сердце билось неровно, толкалось под горло сдвоенными ударами. Лицо обветренное у Самойлова, в морщинах крутых. Глаза глубоко спрятаны, не разглядеть, что в них. Да он и не хотел показывать свою боль. Знал: оно всем нелегко.
Хороший мужик был Самойлов. Когда Деларов пришёл на Кадьяк, Константин Алексеевич старшинство его над собой всей душой принял. Здоровье ли пошатнувшееся мешало дело вести как хотел, или что иное, но он решил для себя, что согласился место Григория Ивановича в ватаге заступить, а, видать, поторопился. Неизвестно как, но Шелихов всюду поспевал. И на строительстве крепостиц бывал, с охотниками за зверем ходил, к конягам ездил и со старейшинами коняжскими поговорить и уладить то или иное успевал. С лесорубами ходил, а ночами — неизвестно когда и свет гас в его окошке — камни описывал, собранные ватажниками, журнал ватаги вёл. «Двужильный, что ли, — думал Константин Алексеевич, — был он? — И сказал себе: — А у меня вот не получилось так-то».
Сказать такое непросто. Редко какой человек согласится, что не по себе взял воз, что не вытянуть ему его, как за оглобли ни хватайся, как ни упирайся ногами в землю, ползущую из-под каблуков. Чаще бывает по-иному. Телега остановилась, и колёса, гляди, вот-вот пойдут назад, а человек, шею раздувая, всё ярится, пеной исходит, кричит: «Давай, давай! Вот холм перевалим, а там само покатится!» Телегу и свернут в овраг. По сторонам колёсики полетят, затрещат, ломаясь, оглобли; треснет, в щепки разлетится кузовок. Но человек и здесь не согласится, что виной тому он сам. Встанет пугалом на краю оврага, ноги раскорячит и, пятерней скребя пузо и губы своротив на сторону, скажет: