Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоше, третий Рим — Москва и он стоит, а четвёртому не быти!»
— Александр Романович, — сказала императрица, — вы забыли о кофии. — И, чуть коснувшись руки графа, добавила с ласковой улыбкой: — С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?
Воронцов донёс чашку до рта и отхлебнул горький напиток.
Воробьи за окном орали по-сумасшедшему. Дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками,
Григорий Иванович смотрел через промытое окно на забавы птичьи, а в голове крутилось: «Вот привёз земли новые, а кому надобны они? Пуп рвал, и понапрасну получается».
От мыслей таких прыгать с ветки на ветку не хотелось. Башкой вот ежели только о стену треснуться, ну да от того пользы никакой. Шишку набьёшь, и всё тут. Ел себя, грыз зубами злыми. С каждым такое стать может. Бьётся, бьётся человек, а потом, устав душой, пожалеет сам себя. Скажет: «Да что же это такое, почему валится на меня со всех сторон, роздых когда же?»
Знал Шелихов о визите графа Воронцова к императрице. Знал и то, что самодержица отказала и в деньгах, и в праве охранном на земли новые, и в солдатах для крепостиц. Во всём отказала. Шпаги серебряные и медаль на Андреевской ленте — вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздём в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? Залетел-то в мыслях далеко: на верфь питербурхскую бегал, на корабли смотрел... Людей смущал... И подумать срамно... На восток сманивал...»
Губы искривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел — оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну, а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьёшь кулак-то. Стена каменная. А то, может, ещё и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя. Шибко казнил. И лицо у него было нехорошее. Почернел даже. В глазах глухая тоска. На такое лицо взглянешь и закусишь губу.
«Правду, выходит, говорили, — думал, — что в столице пробиться куда труднее, нежели земли открыть новые. Так оно и получается. На море всё ясно. Силу Бог дал, так ты её не жалей и при. А здесь вот лабиринты, коридоры, тропочки... Начальнички да дяди, чиновнички да тёти...»
Человек комнатный Ивана Алексеевича тут же у окна с подносом стоял, переминаясь с ноги на ногу. На подносе — графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, закусочки разные. С жалостью смотрел комнатный человек на купца.
— Выпейте, — говорил, сочувственно морщась, — рюмочку... Оно полегчает. Чего уж себя терзать... Третьи сутки маковой росинки во рту не было... Выпейте. На сердце помягче станет...
Рюмка брякнула на тоненькой ножке. Водочка играла в солнечном луче.
Григорий Иванович на человека комнатного не глядел. Пить не мог — вера не позволяла, да и знал: вино пьют с радости большой — тогда это от силы, а с горя пить вино — от слабости. «Вино людей ломает, — ещё отец говаривал, — об стенку размазывает,
— Эх, — вздохнул человек комнатный, — со стороны и то смотреть тяжко...
Но Григорий Иванович поднос рукой отвёл:
— Оставь, — сказал.
Дверь скрипнула, и в комнату ступил на коротких ножках Иван Алексеевич. Подошёл к окну, стал рядом с Шелиховым, покрякивая в кулак. Лысая голова у купца — как шар жёлтый. На виске жилочка голубенькая бьётся, и, глядя на жилочку эту, скажешь: соображает что-то мужик, соображает... И вдруг, губами пожевав, Иван Алексеевич сказал:
— Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?
— Да что рухлядишка, — вяло отмахнулся Григорий Иванович.
— Нет, нет, ты постой... Много ли, я спрашиваю? — настаивал Иван Алексеевич и ближе к Григорию Ивановичу подступил.
Григорий Иванович, не понимая, к чему клонится дело, ответил:
— Есть ещё.
— А ты покажь.
— Да что там...
— Нет, нет, — заторопился Иван Алексеевич, — покажь, покажь.
И на своём настоял.
Развязали узлы. Иван Алексеевич из кипы соболька выхватил.
Мех полыхнул огнём, аж в комнате светлее стало. Погладил мех рукой осторожной Иван Алексеевич — купец питербурхский битый — и в глазах у него что-то появилось особое.
— А скажи-ка мне, Гришенька, милок, — взглянул купец на Шелихова, — какие слова молвил Александр Матвеевич Дмитриев-Момонов, когда ты был у президента Коммерц-коллегии?
— Да я и не припомню, — протянул Шелихов, — о мехах что-то было говорено.
— Вот, вот, — чуть не подпрыгнул Иван Алексеевич, — о мехах!
Постоял, подумал что-то, взглянул ещё раз на соболей, будто прицеливаясь, и за кипу рухлядишки взялся всерьёз. Соболя и на свет глядел, и мездру рвал, шерстинки пробовал на зуб. Но соболь был отменный. Шкурки темны, цвета голубого, подбрюшья желты, хвосты — поленом. Языком прищёлкивал Иван Алексеевич.
— Красота, ах, красота! — щурился довольно. Лицо у него, словно намазанное маслом, заблестело.
— Ну, — спросил Григорий Иванович, на купца питербурхского глядя, — а что дальше-то?
— Увидишь, — неопределённо отвечал Иван Алексеевич.
— Ты что, Момонову, что ли, сунуть соболей-то хочешь? Это уж, извини, совсем очуметь надо. Видел я его. Волчище. У-у-у... Нет, брат, Момонова на таком коне не обскачешь.
Григорий Иванович подхватил из кипы соболька, глянул да и бросил с досадой:
— Нет, не обскачешь.
— Вот то-то и оно, — вразумительно сказал Иван Алексеевич, — что волчище. — Руки за спину заложил и не то вздохнул, не то хмыкнул. Сказал: — А волк — он жаден, и глотка у него здоровая, сколько ни жрёт — всё мало. Есть у меня один человечек, высоко вхож и продувной — спасу нет. Поглядим. Наше дело купецкое — товар предложить. А такой товар... — Иван Алексеевич тряхнул собольками... — и царице показать не срамно. — Глазки у него утонули под бровями. — А денежки за товар можно и не спрашивать. Как думаешь? С просьбицей только подойти... С просьбицей... А?