Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Тимофей всей горстью взял ягоду и запустил в рот. Знал, что, по индейскому обычаю, отказываться от угощения нельзя. Да сейчас он не то что ягоду, но змею бы съел!
Старейшина бросил в очаг смолистые чурочки. Их обняло пламя.
Охотники пришли, когда солнце встало в зенит. Их услышали издалека, по громким крикам и ударам костяных дубин в долблённые из дерева барабаны.
— Охота удачна, — сказал старейшина, — и я рад угостить белого человека у своего очага.
Он поднялся и вышагнул из хижины. Портянка с толмачом поспешили за ним.
Стойбище, до того безлюдное, притихшее, словно покинутое людьми, разом ожило. Из хижины высыпало множество женщин в пёстрых и ярких одеждах, детей в расшитых меховых парках [16]
Вперёд вышел старейшина и стал поодаль от других, воздав руки к небу. Голоса смолкли и вновь стали слышны удары в барабан со стороны леса, подступавшего к стойбищу с пологого спуска невысокой сопки. Удары нарастали, и барабан уже бил громко, резко, что колокол хорошей меди.
16
Парка — в Сибири: верхняя зимняя одежда, сшитая обычно из оленьих шкур мехом наружу.
Тимофей вытянул шею, вглядываясь в заросли. Увидел: за стволами зачернели фигуры людей, и на опушку выступили охотники, несущие на слегах тушу сохатого. Его несли четыре пары мужчин, ступавших тяжело, как люди, нагруженные немалым грузом. Толпа у священных столбов молчала, застыв в неподвижности. И только старейшина сделал несколько шагов навстречу охотникам и вновь остановился с поднятыми к небу руками. Барабан забил во всю мощь. Удары сыпались частой дробью, сливаясь в единый нарастающий, гудящий звук, в котором можно было угадать яростный рёв зверя, тревожные крики охотников, треск ломаемых сохатым ветвей...
У Тимофея под зипуном холодок пробежал, — так ясно представил он тот опасный миг охоты, когда окружённый людьми разъярённый зверь с утробным рёвом идёт на охотников в последней надежде прорваться сквозь их кольцо. В это мгновение зверь так страшен, стремителен, заряжен такой разящей силой, что, кажется, его ничто не остановит, и надо обладать немалым мужеством, чтобы встретить его лицом к лицу и не дрогнуть.
Барабанный гул замер, охотники остановились в шаге от старейшины, опустили ношу на землю и отступили. Портянка увидел, как старейшина шагнул к вздымавшейся рыжей горой туше и, встав на колени, обхватил голову сохатого руками. Резкий, высокий вопль прорезал тишину. Старейшина откачнулся от туши, запрокинув лицо к небу, крикнул в другой раз и в третий. Это была жалоба, стенание, рвущаяся из глубины человеческого нутра боль.
Толмач повернулся к Портянке, сказал:
— Он плачет по зверю, просит у него прощения.
Старейшина поднялся с колен и пошёл вкруг туши, подпрыгивая и приплясывая.
— Сейчас будут свежевать зверя, — пояснил толмач, — нам надо подойти и высказать радость по поводу удачной охоты.
Евстрат Иванович Деларов перегнулся через борт байдары и, зачерпнув широкой, как лопата, ладонью с волны, плеснул в лицо. Вода обожгла свежестью.
— Эх! — выдохнул Деларов и потянулся к волне в другой раз. Из ворота армяка выскользнул и повис на цепи серебряный архангельский крест с финифтью [17] . Тяжёлый крест, литой, осмиконечный, каких теперь не работали. Звенья цепи отблёскивали, как ужиная чешуя под луной.
17
Финифть — эмаль, наносимая на металлическое изделие с художественной целью.
Светало.
В расходящемся тумане открылся остров. Сквозь летящие тающие клочья проглянула прибойная полоса, обломки скал, светившие отполированными морем тяжкими боками, и ещё дальше увиделась тёмная стена отвесно падающего к морю берега. Деларов поднял взгляд, на лбу собрались морщины. Туман, поддуваемый лёгким ветром, взлетал выше и выше, но круто вздымавшейся стене берега, казалось, не было края. Поросшая ещё не опушёнными листом кустами талины, прицепившимися меж камней, стена вздымалась, как хребтина матёрого медведя. У Евстрата Ивановича расширились глаза. Жёсткие губы округлились, словно хотел он сказать удивлённое: «Ого-го-о...» Но Деларов молча, с несвойственной для него торопливостью, заправил мокрой рукой крест в широкий ворот армяка и повернулся к Кильсею, ворочавшему тяжёлое кормило. Кивнул непокрытой, взлохмаченной головой в сторону острова:
— Видишь?
— Да, страсть, Евстрат Иванович, — глухо ответил тот.
Тёмное, изрезанное морщинами лицо Кильсея было влажным от наносимой с моря сырости. Он зябко повёл сутулыми плечами. И тут в просветы тумана ворвались солнечные лучи. Прибойная полоса вспыхнула россыпью красок: медно-красным проступил диабазовый галечник, серебристо-белым заискрились кварциты, тёмной прошивью легли меж ними окатанные морем голыши серого гранита. Прибойная полоса была подобна цветному плату, брошенному к набегавшей на берег волне. Это сходство ещё больше увеличивала закипавшая у кромки берега — будто белоснежная кайма — пенная полоса.
— Давай, — сказал Деларов Кильсею, — поворачивай! — Седые космы на голове у Евстрата Ивановича стояли дыбом.
Кильсей сильной рукой толкнул кормило. Ватажники налегли на вёсла.
— Шевелись! — гаркнул Кильсей, бодря ватажников. А те и так навалились добре. Бугры мышц вспухали под армяками. Рты со всхлипом втягивали утренний сырой воздух, ядрёно напоенный йодистым запахом моря.
Кильсей, не размыкая костистых красных пальцев на полированном многими ладонями тёмном пере кормила, свободной рукой махнул идущим следом байдарам: поворачивай-де, поворачивай!
Деларов, не сводя глаз с берега, приглаживал растопыренной пятерней волосы. Туман истаял вовсе, и взору открылся широкий залив. По верху высокой отвесной скалы, ниспадавшей к морю, синела густая щётка леса, и даже отсюда, снизу, с волны, с уверенностью можно было сказать, что лес хорош. Сосна и ельник. То, что и было нужно. Деларов удовлетворённо помаргивал.
Раскачиваясь в такт ударам вёсел, Кильсей ухал таёжным филином: «Эх! Эх!»
Байдара шла рывками.
Евстрат Иванович с первых дней управления новыми землями считал, что крепостцу из Трёхсвятительской гавани надобно перевести поближе к матёрому американскому берегу. Трёхсвятительская отстояла от побережья далековато, и каждый поход на матёрые земли был сопряжён с немалыми трудностями. Об этом он не раз говорил с Григорием Ивановичем, и тот давал на то согласие, хотя строительство новой крепостцы трудов и денег немалых стоило. Всё задерживалось выбором места. И вот весной, несмотря на усталость и плохое здоровье, Евстрат Иванович решил до прихода Баранова обойти Кадьяк и определиться твёрдо со строительством. Деларов хотел, чтобы и залив был у новой крепостцы хорош, и берега надёжны. Трёхсвятительская была неплоха, однако пираты почти вплотную подошли и ударили из пушек по стенам. Ну да Трёхсвятительская была первой крепостцой Северо-Восточной компании на американском побережье, а первый блин, как известно, не всегда лучший...
Евстрат Иванович сильно сомневался, что достанет у него сил выйти в море, но мысль заложить новый город не оставляла в покое. Всё виделось: высокий, обрывом, берег и поверху недосягаемые ядрами форты крепостцы. Лестно было город заложить. Такое не каждому дано. Город на века строится, и тот, кто положит в основание его первый камень, людьми будет долго помниться.
Накануне похода, ввечеру, сидели в его избе в Трёхсвятительской. Было шумно. Всяк по-своему понимал поход и всяк по-своему разговоры вёл. Евстрат Иванович сидел молча, упёршись костяшками пальцев в лавку и навалившись грудью на край стола. Глаз на ватажников не поднимал. Знал: взгляд у него тяжёлый, и смущать никого не хотел. Власти у управителя было много, словом одним все разговоры мог пресечь и поступить наособицу, однако знал Деларов, что власть-то она власть, но лучше бы люди нашли согласное для всех решение. По опыту ватажной жизни ему, казалось бы, советов не у кого было занимать, ан нет — считал он твёрдо, пускай каждый своё скажет, и тогда уж и спросить можно полным словом, да и каждый сам до конца выкладываться будет в трудную минуту. А потому сидел, слушал, и только брови густые нет-нет, а двигались у него. Однако не понять было — одобряет управитель говорённое или нет.