Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Ветер, ветер гулял над Россией.
Это было неудержимое движение вперёд русской нации. Поток этот мощный, кипя и вздымаясь, в новое время мчал, всё сокрушая на своём пути. И тысячи Шелиховых, увлечённые им, и, сами ускоряя его движение, шли на поднявшейся его волне.
В Охотске ударила пушка, извещая об утреннем часе шестом. Звук, пружиня и вибрируя, далеко прокатился по воде. Стих. С моря туманом потянуло. Но туман не густ. «Перья, — как мужики говорили. — Ветерок дунет, солнышко пригреет — они и разлетятся».
Солдат,
Над головой часового Российской империи флаг плескался лениво. Солдат, с ноги на ногу вольно переминаясь, скучал. Четвёртый час стоял при всей выкладке. Заскучаешь.
По двору полковничьему драные собаки бродили. Зубы жёлтые скалили. От щедрот Козлова-Угренина тощие до невозможности и злые. Собак этих не только чужие, а и свои боялись. Чёрт их знает, что удумают? А то ещё и бросятся. Клыки-то вон какие. Такая собачка по горлу полоснёт почище волка.
Лучше двор этот обойти.
Солдат на часах скучал. А нос у него картошкой и в рябинах. Весёлый. С таким носом на часах-то и впрямь тоска.
В доме портового командира послышались тяжёлые шаги:
«Бум, бум...»
Как металлом по камню. Часовой в струнку вытянулся, лицом зачугунел.
Собаки вскочили, сунулись к крыльцу.
Дверь широко распахнулась и из дому полковник Козлов-Угренин вышел. На пороге остановился, глядя на встающее над морем солнце.
Солдат взял на караул. Стоял, будто бы застыв. Но полковник ни на него, ни на собак и не взглянул.
Крупный мужчина полковник. Лицо скуластое, в желваках, глаза желты. И видно было — выпить не дурак. Стакан не уронит.
Часовой осторожненько косился на полковника. Знал — от этого ждать можно всего. Подойдёт и в зубы даст. А ты терпи. Служба — не тёща с блинами. До Бога высоко, до Питербурха далеко, а Козлов-Угренин в Охотске — и Бог, и судья, и начальник.
Редкий человек выдерживает испытание властью. Власть не вино, а в голову ударяет. Глядишь вчерашний телёночек на второй день быком смотрит, глаза налив кровью. И от него одно слышно:
«Му-у-у...»
Да рык утробный.
Недаром говорят: человек узнается, когда к власти пробьётся.
Руки к тому же у такого, как выдерется в начальники, странное изменение претерпевают: начинают гнуться только к себе. Иной вроде бы и упирается, а смотришь — нет. Всё под себя, под себя гребёт. Порой упор этот даже и различить можно. Больше того — он и в глаза сразу бросается. Ноги встремлены в землю до рытвин, спина назад ушла, голова опущена на грудь. Точно скажешь — мужик упёрся и ни в какую его не сдвинуть. А приглядишься — опять же нет. И этот под себя гребёт... До удивления странен человек на должностном месте.
Полковник же Козлов-Угренин даже и не упирался. И руки у него знали только хватательное движение. За долгие годы закостенели. Хочешь
Хватал он, не разбирая даже, что хватает. Важно, чтобы работу ту руки исполняли исправно.
Сегодня, знал он, именитые купцы кораблики за море посылают, и непременно при этом хапнуть можно будет. Соображал: оно лучше, конечно, когда кораблики с товаром возвращаются, тогда-то хапнуть способнее, но и этот случай не следовало упускать.
Полковник велел закладывать карету.
А пока, для поддержания страха в дворовых людях, прогулку предпринял вокруг дома. Понимал: высокий пост требует постоянного бдения относительно трепетных чувств, которые бы испытывал каждый, едва только увидя должностное лицо.
Сюда взгляд закинул полковник, туда взглянул, здесь присмотрел. И всё это не торопясь, со значением и звуками начальственными.
Тут подоспел ещё один начальничек. Тоже из «совестливых». Коллежский асессор Кох, Готлиб Иванович.
От полковника Готлиб Иванович одним отличался: ежели Козлов-Угренин волком всегда наседал, то коллежский асессор — больше лисой вился. По части же хапанья они вперегонки запускались, и кто успевал больше, сказать было нелегко. Да это и не важно. Важно другое: и волк, и лиса любят мясцо. А мясцо-то драть надо с костей. И драли. А то и не драли. А так с косточками: хруп, хруп, хруп... Оно даже и слаще.
В карету забравшись, милостивцы эти покатили, поглядывая вокруг соколами.
На берегу, у причалов, народу собралось к тому часу немало. Топтались на гальке. Переговаривались, сдерживая голоса. Бабы пошумливали. Иная, глядишь, в платок сморкалась. Мужики-то уходили далеконько. Когда ещё свидеться придётся? А известно: бабе без мужика — куда ни кинь — не сахар. Глаза у баб были красные, — знать, поплакали. Ну да без слёз какие проводы, когда на Руси и в праздник плачут.
Бабы бабами, а к причалам уже и самостоятельный народ подошёл. Здесь стоял и Иван Ларионович Голиков, в добром становом кафтане. И Иван Андреевич Лебедев-Ласточкин — купчина дородный, толстосум. Оба они были главными пайщиками компании, снарядившей кораблики. Григорий Иванович в компании той только третий, и пай его мал.
Но в дело закладывал он свою голову — идя с судами в поход дальний. И хотя человек так устроен, что не каждому чужая беда ложится на душу, но пай сей — главным всё же почитать можно было.
Иван Ларионович с обычной своей усмешечкой вокруг поглядывал, царапая остренькими глазками по лицам. И ничто-то в нём вроде бы не говорило, и ничем-то он вроде не выказывал, что Голиков Иван Ларионович — лицо здесь главное. И на его денежки кораблики за море поплывут. И барыш от этого похода самый большой он снимет. Хитёр был. Ах, хитёр... Всё умел: и зубы показать, и губки бантиком сложить. А губки что ж — известно — тоненькие у него были, бледненькие, но оттеночков в том, как он их складывал, много. Улыбался Иван Ларионович. На сей раз — улыбался.