Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Приходил и мастеровой народ, но тоже предерзкий, без страха ступавший на крыльцо.
— Да, да, — говорил Иван Алексеевич, — кхм, кхм...
Комнатные людишки Ивана Алексеевича сбивались с ног.
Стол в гостиной закусками уставлен, водками, настойками. Табачный дым — столбом. Невиданное дело. Какое уж благолепие, какая тишина?
Девки дворовые хоронились в чуланах. Опасались — народ нахлынувший и юбки может поободрать. Уж больно размашисты были и смелы. Ежели только великая нужда припрёт, да и во дворе никого не видно, выглянет
Слова странные в доме звучали: форстеньга, стаксель, триселя. Или вообще, как пушечный выстрел: бом-бом-кливер.
Иван Алексеевич морщился и родным запретил выходить из дальних комнат.
Жена его — купчиха смирная и набожная, и за ворота-то боявшаяся выйти, — крестилась, шепча сухими губами:
— Пронеси Господи басурман нашествие.
Мысли у неё совсем спутались, не знала, что и делать. Ключи от кладовых старшему из комнатных людей отдала и отсиживалась, как в крепости, в светёлке под крышей. Но и сюда — нет-нет, а долетали снизу слова странные и шумы да стуки. Так-то вдруг загрохочут: ха, ха, ха...
Купчиха вздрагивала рыхлым телом, крестилась оторопело.
Григорий Иванович, отмахиваясь от табачного дыма, длинные разговоры вёл с приходившими. Сманивал мореходов и кораблестроителей на восток. Смущал.
— Это так только повелось, — говорил горячо, — считать, что англичанин да испанец на море крепки, а я вот думаю: русский мужик не слабее. — Сидевшие за столом капитаны поглядывали друг на друга. — И держава Российская, — напирал Григорий Иванович, — по всем статьям морская.
Капитаны тянулись к штофам, наливали хорошие стаканы и опрокидывали огненное питие в глотки. Глаза наливались молодечеством.
Развязывали шарфы, садились плотней к столам, стучали кулаками. Петра вспоминали Великого, имена мореходов известных называли.
Купчиха наверху, в светёлке, ложилась на кроватку и голову накрывала подушечкой. Страх её одолевал.
— А море какое на востоке, — всё нажимал и нажимал Григорий Иванович, — глянешь — дух захватывает. Там только и показать русскую удаль.
Манил, манил людей, сам загорался, и оттого слушавшие его сильно сомневаться начали: а и вправду — чего сидим на берегах истоптанных, чего ждём, идти, идти надо — счастье своё искать.
Оно и Балтика морем, конечно, была, но головы уже кружились, и казалось, что и берега здесь тесны и горизонт вот он, рядом, руку только протяни. Душа просилась на простор.
От вина выпитого, от слов лихих некоторые до того воспалялись, что уж и сидеть за столом не могли, вскакивали, ходили по комнате, размахивали руками, будто бы уже на мостике стоя под неведомыми звёздами.
— Постойте, — говорил Григорий Иванович, — малое время пройдёт, и мы из северных рек сибирских выйдем в океан Ледовый, к самой матёрой земле Америке проложим дороги. И ходили, ходили так русские мужики, но мы их дороги забыли.
Говорил уверенно.
Другое сказывал:
— И южными морями
Капитаны таращили глаза:
— Такое невиданно.
Григорий Иванович настаивал:
— Вот и невиданно, а будет.
Капитаны дымили трубками. Слова купца волновали, раззадоривали, соблазняли. В смущение вводил их купец. Вот сидит — ворот распахнул, волосы тёмные на лоб упали, кулачище упёр в край стола, и, только взглянув на него, видишь — стоит он под парусом, ветром туго надутом, за бортом волны бьются и кораблик летит в брызгах. Да и знал каждый из сидящих за столом, что слова словами, но купец-то этот и впрямь к землям новым ходил и неизвестные берега видел. Задумаешься. А мысли-то у капитанов быстрые да пылкие, и каждый думал: «А почему и мне на просторе не погулять, волны океанской не попробовать? Да и что я — хуже других? Нет, нет, прав купец — не той дорогой идём».
Григорий Иванович словами, как огнивом, бил и искры жаркие сыпал на души.
Дом на Грязной улице бурлил.
— Да, братцы, что уж говорить, на простор надо!
— Известно!
Мореходы шумели. Григорий Иванович, надувая жилы на висках, рассказывал о походах дальних, о штормах, о землях, впервые увиденных людьми. Вот тут-то и звучали слова, заставлявшие опасливо щуриться Ивана Алексеевича: бом-бом-брамсель и даже бом-бом-кливер.
Капитанам виделись нехоженые дороги. Смущающие речи вёл Григорий Иванович, и какая душа навстречу им не раскрылась бы?!
Звенели стаканы.
— Что скажешь-то, Пётр?
— Да уж молчи, Алексей! Не трави душу...
— Нет, брат, с якорей сниматься надо, а то тиной обрастём, тогда не сдвинешься.
— Эх, была не была...
И кулачищем по столу — бух!
Екатерина растапливала камин для утреннего кофию. Приготовление напитка сего императрица считала высоким искусством, которое познаётся немногими, и это, по её мнению, занятие наиважнейшее не доверяла никому. Безусловно, это была её причуда, но причуда, возведённая самодержицей в ежедневный и обязательный ритуал, нарушить который не смел никто.
О том, что она собственноручно растапливает камин и собственноручно же кофий готовит, императрица даже упоминала в своих письмах Вольтеру. Кто же мог сомневаться в обязательности избранного ею порядка?
По утрам, как только императрица заканчивала просмотр спешных бумаг, в личные её апартаменты в специальной корзине приносились тонко наколотые, подсушенные лучины, над углями в камине ставился бронзовый треножник, в кувшине серебряном подавалась вода, и самодержица, словно священнодействуя, сыпала темно-золотистые, крупно размолотые зёрна в прозеленевший медный толстостенный кофейник. Внутри кофейника на палец, а то и более, наросла каменная кофейная гуща, но Екатерина не разрешала отмывать почтенный сосуд, так как убеждена была, что накипь многолетняя придаёт особый вкус любимому напитку.