Шепот шума
Шрифт:
А вот правда так бывает, что вот, например, услышишь какой-нибудь звук или шум, и вдруг ясно вспомнишь, что уже такое было, вот именно этот звук (шум) уже был, но когда-то раньше. Или вот еще что, кто-то что-то скажет, и даже неважно что, а точно вспомнишь, что уже это было. Или вот приедешь в какое-нибудь незнакомое место, в котором точно никогда не был, а тебе вдруг в этом месте знакома какая-то деталь, и так знакома, что точно знаешь, что когда-то ты ее здесь уже видел, но когда?
И Свя вдруг сильно обнял Веру и сказал:
– Ты девушка дорогая, знаешь что, быстренько давай-ка иди домой. И после этого он поцеловал Веру прямо в губы и сказал:
– Давай-ка, давай, милая девушка, - и он оттолкнул ее от себя, и так сильно, что она пролетела даже несколько шагов назад.
– А что будет?
– сказала Вера.
– Вот то и будет... это твое?
– и Свя сунул Вере в руки ее брюки и свитер, - беги скорей.
И сама не зная почему, Вера выбежала из квартиры,
И, даже прибежав домой, Вера все еще продолжала бежать. И, не обнаружив дона Жана дома, "слава богу", она на всякий случай выключила телефон, чтобы не позвонил Н.-В. И даже когда она снимала платье, она бежала; и бежала даже тогда, когда прятала это платье, "куда бы его деть". И, только переодевшись, выпив чаю, она, кажется, прибежала. И, прибежав, она опять стала вспоминать, как она убегала. И она тут же вспомнила одну картинку. Эту картинку она увидела из окна машины. Она перед этим долго уговаривала частника, чтобы он ее отвез, он не соглашался, а она уговаривала. Наконец он зло согласился. Они ехали по городу, он зло вел машину, а она смотрела в окно. И они выехали на площадь. И на этой площади ее впервые поразило то, что КГБ стоит напротив "Детского мира", и что "Детский мир" и КГБ абсолютно одинаковой величины, и в "Детском мире" пять этажей, и в КГБ пять этажей, и там коридоры, и там коридоры. И как будто окна КГБ прямо в упор смотрят в окна "Детского мира", и на одно окошко "Детского мира" приходится по одному окну КГБ. И все это нарочно так построено, чтобы "Детский мир" был нарочно на глазах у КГБ. И победит что-то одно, т.е. пересидит или "Детский мир", или КГБ. Какой примитивный смысл. И какой наглядный. Простота.
И когда Н.-В. вернулся домой, он увидел на кухонном столе и танк, и кухонный ножик. И этим танком Свя ездил по мясу, и получалась каша, и у него были руки в крови, а глазки его запотели от лука и налились кровью, и кухонным ножиком он вырезал сердечки из овощей, и по ним тоже гонят на танке. И он сидел весь в этой каше. И каша его засасывала, "папочка, ты куда мою девочку дел?" - "А я ее съел, мой маленький", - "Зачем же ты ее съел, мою маленькую девочку?" - "А чтобы она тебе не досталась, ты себе найдешь другую девочку, а эта девочка - моя, я ее буду лизать и облизывать, сосать и обсасывать", - "Ты вышел из ума, папочка, раз ты кушаешь маленьких девочек", - "Нет, я остальных девочек не кушаю, я только одну девочку скушал, а ты сам еще глупенький и не видишь, что твоя девочка сама меня скушала и ушла домой, а если она еще придет, то пусть опять меня кушает, пусть она меня до конца скушает".
И Свя обтер руки и ножик о тряпку. И Н.-В. ему ничего не сказал.
"И что она понимает в картинах, твоя Вера, пройдись-ка по улице, что там продают - одна хурма, "от хурмы слышу", да вы все девочки, и ты, мой маленький мальчик, ты тоже - девочка, и тебя надо съесть. Гусь, который выйдет из меня после того, как я съем тебя, - это будет совсем не тот гусь, какой выходит из меня, когда я смотрю в окно и кушаю продукты, это будет очеловеченный гусь и одухотворенный, и человек переварит человека, и твоя Вера такая же дурочка, как и все вы, деточки, и вас все папочки, и большие дяди, и дядьки, и чужие дяди - они вас съедят, один я вас не съем, я последний из отцов не скушаю вас, я лучше вам дам себя скушать, чтобы вы попробовали - какие мы вкусные, дяди. Жрите меня, дети мои. Дрите-меня-и-брите мной, да возродится из гуся Родина.
4
Утренним утром по-утреннему с утра на следующее утро с утречка. Любое утро противно как понятие, как тема, как мероприятие.
Но утро как подвиг! Да оно и есть подвиг - утро.
Тарханы - это Михайловское Михаила Юрьевича Лермонтова,
а Ясная Поляна - это Михайловское Льва Николаевича Толстого,
а Рим - это Михайловское Николая Васильевича Гоголя,
а Америка - это Михайловское Владимира Владимировича Набокова,
а Михайловское - это Михайловское Александра Сергеевича Пушкина.
Вера обожала свою дочку. Свою маленькую девочку. И дочка была почти куколка. Почти кисонька. И дочка была Вере мамой и папой. И дочка тоже ее любила. И в дочке было все самое хорошее, что вообще есть на земле, хотя почти ничего хорошего вообще на земле нет. И Вера любила дочку как, конечно же, не просто как человека. И она боялась за свою маленькую девочку. И это был страх даже пострашнее, чем просто ужас какого-нибудь несчастья. И даже когда ее дочке ничего не грозило, она все равно боялась, как бы с ней чего-нибудь все равно не случилось. Как будто она могла вдруг куда-нибудь деться, ее маленькая девочка. И вот если бы какой-нибудь злой карлик или просто злющий, ну, например, злодей пригрозил ей, что отнимет у нее дочку, то она бы отдала ему всех людей, не задумываясь, всех до одного, но только чтобы он оставил ей ее маленькую девочку. И этому злющему, если такой имеется, козлу, она отдала бы ему
А дон Жан ничего не понимал в этой любви - в любви Веры к дочке. Он называл это "женскими штучками", он даже сказал, что в этой любви нет ничего оригинального, что в этой любви даже нет и самой любви. И когда Вера сказала дону Жану: "Ты просто не любишь мою дочку, хотя она и твоя дочка", - он ей сказал: "Да, я люблю тебя, а ее - нет, потому что детей глупо любить. Их вообще нет в природе", и Вера сказала: "Ты злой, потому что ты не целуешь мою девочку", а он сказал: "Ее будет целовать ее жених".
И еще Вера любила свою дочку за то, что вот, например, она сейчас маленькая девочка, и она маленькая только сейчас, а потом уже никогда, она никогда не будет маленькой. И этот миг Вера особенно чувствовала как миг сам по себе. А дон Жан в этом миге тоже ничего не понимал. Он сказал Вере: "Да ты сама маленькая девочка". И когда он так сказал, Вера не поняла, что он этим хотел сказать. А может, он просто так это сказал, может, он и сам не понимал. И однажды произошел такой случай. Однажды Вера вернулась домой, а дома никого нет: ни дочки, ни дона Жана, а время было позднее - семь часов вечера. И сначала она подумала, что они пошли погулять. И она стала их ждать. И когда прошел час и они не вернулись, она забеспокоилась. А потом наступило девять и даже десять часов вечера, а их все не было. И на улице было темно. И Вера заплакала. Она плакала, потому что не знала, где ее дочка. И ей даже показалось, что ее уже нет в живых, ее маленькой дочки. Что дон Жан увел ее куда-нибудь в лес и там бросил. Или куда-нибудь пошел с ней в лес и там потерял. Или она поскользнулась и упала в речку и утонула. А потом ей показалось, что дон Жан ее нарочно убил, потому что он не любит ее маленькую девочку, и что он ее убил, чтобы отомстить Вере за то, что Вера дочку любит больше, чем его. И Вера еще больше заплакала. И она еще больше говорила и говорила: "Что же это", и она шла в другую комнату и говорила: "Что же это такое". Но, слава Богу, время шло. И сколько бы она ни говорила, что бы она ни говорила - время-то шло. И время это дошло до того, что было уже двенадцать часов ночи. И Вера даже перестала плакать, когда увидела, что уже столько времени. Это был настоящий конец. И она заговорила со своей дочкой, как будто бы та могла ее слышать. И Вера спрашивала: "Где же ты?", и как будто бы дочка отвечала: "Да вот тут я". И Вера смотрела по сторонам и говорила: "Где же?" А дочка как будто бы пряталась и говорила: "Я вот тут". И Вера бегала из одной комнаты в другую и говорила без конца: "Где же ты есть?" И так прошел еще час. И когда был уже час ночи, она услышала, как дверь открывается. И она увидела свою дочку с совершенно черным личиком и черными ручками. И когда дон Жан сказал: "Мы жгли костер в парке", Вера даже не посмотрела на него, потому что, кроме своей дочки, она ничего не видела. И она понесла ее в ванную и там стала ее мыть. И она ее мыла и мыла. И когда уже дочка была чистая и теплая, она стала спрашивать Веру: "Ты почему, мамочка, плачешь?" - и Вера сказала: "Я не плачу". И она унесла свою дочку в постель и легла с ней вместе, и дочка сразу заснула, вот бегает дворовый мальчик в салазки Жучку посадив, себя в коня преобразив, малыш уж отморозил пальчик, ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно - в этом стишке не один пальчик, а два пальчика: один пальчик, который отморозил мальчик, а второй пальчик - мамы, которая грозит из окна, и хотя про мамин пальчик прямо не сказано - пальчик, но ведь она грозит своему мальчику, конечно же, пальчиком, хотя грозить можно не только пальчиком, можно грозить кулаком, топором, гранатой, атомной бомбой, но мама грозит ему, конечно же, пальчиком, потому что этот пальчик, который отморозил мальчик, так болит у мамы, как будто она его сама отморозила. Нежное слово "пальчик". Есть сами по себе нежные слова - хотя бы "снежинка", мужики не употребляют такое нежное слово, они говорят: "Е... снег" - или даже они говорят: "Е... в рот снег", чистый абсурд, как будто у снега есть рот и какой-нибудь извращенец совершает оральное действие с этим снегом. Хотя все проще - мужик выругался и ушел. Мужик ушел, а ругательство осталось.
Надо сказать (а может, об этом и не надо говорить, нет, все-таки если этот оборот "надо сказать" так распространен в повествованиях, то об этом сказать надо), что пока не появился Нижин-Вохов, у Веры действительно, кроме дон Жана, никого не было, то есть не было такого мужчины, про которого она могла бы себе сказать, что она его; любит; более того, даже не было такого мужчины, которому она могла бы сказать, что она его любит (а ведь в двух этих признаниях - в признании себе и признании ему - есть некоторое отличие). Ведь иногда легко можно объясниться мужчине в любви, но так и не признаться себе самой, что он действительно любим тобой; и в то же время можно бесконечно признаваться себе самой, что он любим тобой, но так ему об этом и не сказать.