Шериф
Шрифт:
— Смотри… Если он появился именно ТАК, значит, ему это было для чего-то нужно?
— Кирилл, по-моему, — Тамбовцев невесело усмехнулся, — ты пытаешься найти логику в поступках кирпича, упавшего с крыши кому-то на голову. Это бесполезное занятие.
Шериф подошел к Тамбовцеву вплотную и сказал тихо, почти шепотом:
— Николаич… Я… боюсь, понимаешь? Боюсь, что мне с ним не справиться.
Тамбовцев ответил — так же тихо:
— Тогда — кто?
Они застыли, глядя друг другу в глаза. Между ними бездонной черной пропастью пролегло ОТЧАЯНИЕ.
— Не знаю.
— И я — тоже.
Шериф скривился,
Да, он справился с ним однажды. Только… Он об этом никому не говорил, даже Тамбовцеву: справился потому, что тот сам позволил себя убить. Теперь Шериф не сомневался, что позволил не случайно. Вряд ли это повторится, «судьба никому не дает второго шанса» — любимая присказка его отца вертелась в голове, как заезженная пластинка. Отец обычно говорил так, когда ему удавалось встать раньше матери, подоить корову и потом пропить молоко. В этом смысле батя был мужик что надо: своих шансов он никогда не упускал.
Это проклятое свечение в штольне… Ему казалось, что проблему можно решить с помощью динамита. Взорвать, завалить, ЗАПЕЧАТАТЬ эту чертову штольню! Чтобы оттуда никто не выбрался. Прежде всего — тот, чье странное тело они с Тамбовцевым скинули в зияющее жерло десять лет назад.
Но… Оказалось, что он уже здесь. Он все время был здесь, опасный и молчаливый. Затаился среди людей, лежал рядом, как мина замедленного действия. Как отсроченное ПРОКЛЯТИЕ.
Шериф чувствовал себя паршиво. Видит, бог, если бы не Тамбовцев, он бы, наверное, забился в угол и расплакался, как мальчик. От страха и отчаяния. От ощущения собственного бессилия. Это пугало его гораздо больше, чем даже мысль о смерти.
В этот момент, стоя рядом с трупом Ирины, земной женщины, открывшей дорогу неведомому ЗЛУ, он понял, что уже не в силах ему противостоять. Потому что однажды переступил черту и сам стал его частью.
Но выход все же был. Он чувствовал это: выход был где-то рядом. Найти его — вот то последнее, что он может сделать.
Шериф заставил себя успокоиться. Опустил глаза и увидел острые носы потрепанных ковбойских сапог. Ему вдруг стало весело. Он улыбнулся. Потом хихикнул.
Веселье, взявшееся невесть откуда, накатывало на него безудержной волной. Шериф засмеялся, сначала тихо, потом все громче и громче. Теперь он уже хохотал, переводя взгляд со своих сапог на стоптанные полуботинки Тамбовцева. Он держался за живот правой рукой, а левой — утирал слезы, катившиеся градом по осунувшимся, но все же красным, как им и положено быть у Шерифа, обветренным щекам.
Тамбовцев не мог взять в толк, в чем причина неожиданного веселья? Но смех Шерифа был так заразителен, что он тоже не удержался: заколыхал налитым животом, пухлые, с сиреневыми прожилками, щеки задрожали. Только он хватался не за живот, а за сердце. Хохотал и коротко, по-бабьи, взвизгивал: «Ой, не могу! Ты меня уморишь, Кирюшка! Ой, не могу!»
— Я вот что думаю, Николаич… — с трудом выдавил из себя Баженов в перерыве между приступами смеха. — Не в этих ли баретках нас будут хоронить?
Эта мысль показалась обоим настолько забавной, что они, не сговариваясь, одновременно грянули новым взрывом хохота и
Светлана Михайловна Рубинова спала очень чутко. Можно сказать, она совсем не спала. Объясняла это «женскими делами», мол, у нее до сих пор приливы и отливы и все такое прочее, хотя эти беды миновали ее уже десять лет назад. Но она по-прежнему считала, что находится в «стадии длительного угасания», и регулярно наведывалась к Тамбовцеву с настойчивыми просьбами «хоть чем-нибудь помочь». Тамбовцев с неизменным спокойствием прописывал ей валерьянку и, как всегда, советовал махнуть стопочку перед сном. Рубинова поджимала тонкие губы и уходила, рассерженная. «Этот старый осел не может понять всех тонкостей моего организма», — жаловалась она мужу. Рубинов привычно соглашался: да, мол, не может. На то он и старый осел.
Он торопился отвернуться к стене и поскорее уснуть, чтобы не слышать недовольного сопения жены, в бессонные ночи ее посещали такие буйные фантазии, каких он и в юности не мог припомнить, не то чтобы реализовать. Ему, как человеку с заслуженной стенокардией, полезнее было спать. Что он и делал, доводя жену до исступления густым раскатистым храпом.
Эта ночь ничем не отличалась от остальных: Рубинова выпила тройную дозу валерьянки, махнула стопочку, и все равно — сна не было ни в одном глазу.
Рубинов же храпел на зависть кузнечным мехам — так, словно и валерьянка и стопочка достались ему, а не болезной жене.
Внезапно чуткое ухо Светланы Михайловны уловило звук разбитого стекла. Она без промедления толкнула супруга в широкую спину.
Рубинов ответил особенно громким всхрапом и пукнул.
Светлана Михайловна брезгливо поморщилась и толкнула мужа сильнее.
— А? Что? — Владимир Сергеевич перекатился на спину, придавив тщедушное тело жены.
— Пусти! Пусти, дурак! — прошипела она, отталкивая массивного Рубинова: стокилограммовый рубеж он перешагнул еще в сорок два и с тех пор уверенно двигался вперед, отвечая на упреки жены: «Забьешь меня к Рождеству. И подашь на стол с зеленью во рту и оливками вместо глаз».
— Что, Света? Что случилось?
— Кто-то разбил стекло. Там, внизу, в магазине. Он отмахнулся:
— Да брось ты. Кто туда полезет? — Он снова повернулся на бок и приготовился продолжить «маленькую ночную серенаду для носоглотки с оркестром». Его партия была главной.
— Чего бросать? — Острый локоть вонзился Рубинову между лопаток. — Встань, иди посмотри.
— Утром, Света, утром посмотрю, — сладко причмокивая, отозвался Рубинов.
— Иди сейчас, — не унималась супруга. Рубинов ответил невнятным бульканьем.
Ничего, Светлана Михайловна знала, что нужно делать. Она приподнялась на локте и острыми зубами впилась мужу в загривок. Она знала, что это средство — самое действенное.
Рубинов громко охнул и сел на кровати. Сон моментально прошел.
— Ну, чего тебе надо? — Если и была в его тоне доброжелательность, то самую малость. Уловить эту малость могла только жена.
— Стекло внизу разбили, — терпеливо повторила она. — Иди посмотри.
Рубинов по инерции зевнул. Поднял руку, почесал под мышкой. Полосатая пижама делала его похожим на особо опасного преступника, приговоренного к расстрелу.