Шестая Бастионная
Шрифт:
Мы поехали на Северную сторону, побродили по тенистому Братскому кладбищу среди заросших мраморных памятников и покрытых лишайниками плит на общих матросских могилах. Потом ходили над морем по обрывам и наконец спустились к Учкуевскому пляжу. Там я долго бултыхался и нырял среди гребней – шла довольно крупная волна. Митька смотрел с песка осуждающе и с опаской: «Хватит дурачиться, не маленький…» Но я все не выходил на берег. Когда еще снова попаду в этот город, к этому морю? Да и зачем, если здесь не будет друзей…
Вечером опять мы с Митькой пришли к Вихревым.
– Как дела? – спросил я у Юроса.
– Нормально! Никто больше не приставал! А Груздь вообще такой вежливый сделался…
– Кто?
– Ну, директор! Груздь!
– Его так десятиклассники прозвали. – объяснил Алька. – Еще когда он был не директор, а только в школе появился.
Вот это да! Понятно, почему он так вознегодовал в ответ на невинную поговорку! Но я же не хотел! Я не нарочно… А он, небось, решил, что я специально обхамил его. Прямо хоть иди завтра да извиняйся. Но что сказать? «Простите, я не знал, что вы Груздь»?.. Тьфу…
Я досадливо зашагал к подъезду.
– Дядя Слава, а почему вы хромаете? – окликнул Алька.
– Разболелась нога, черт ее возьми…
Я поддернул штанину. Вчерашний рубец воспалился, вокруг появилась краснота и припухлость.
– Ох, да вы идите скорее в комнату! Чапа вас вылечит языком! Он всегда всем на «Фиоленте» раны вылизывает, у него слюна лечебная! – наперебой заговорили Юрос и Алька.
Я опасливо засомневался. Чапа, конечно, очень милый пес, но все-таки… а вдруг у него в слюне бациллы какие-нибудь?
Но появившийся в дверях Вихрев-старший подтвердил, что Чапа на «Фиоленте» – все равно что корабельный лекарь. Всем врачует ссадины и порезы.
Пока мы сидели на кухне за прощальным ужином, Чапа под столом лизал мою ногу. Долго, не менее получаса. А Митька сидел у ножки стола – надутый и обиженный: почему его не угостили. Наконец я обмакнул палец в стакан с портвейном и мазнул Митьке под носом. И почуял, что он доволен.
Чапа чихнул – тоже с удовольствием.
– Вы его с собой увезете? – спросил я с опаской: а вдруг решили оставить здесь, у кого-нибудь из знакомых? Путь к Тихому океану ох какой не близкий.
– Куда же мы без Чапы, – серьезно отозвался Вихрев-старший.
– Куда же мы без Чапоньки! – подхватил Юрос. И полез под стол – приласкать любимца. А заодно и Митьку…
Нога у меня зажила очень быстро.
Я думал о черном мохнатом Чапе с благодарностью. И с грустью. Его хозяева когда-нибудь вернутся на эти берега. А пожилому пуделю едва ли придется вновь увидеть родной дом и знакомый яхт-клуб. Собачий век не столь уж долог.
Я ошибся. Чапа вместе с семейством Вихревых достойно «оттрубил» весь камчатский период их жизни и вернулся-таки под ласковое крымское солнце – почти через десять лет.
И здесь уже он скончался от старости. Надо сказать, не самая плохая судьба для пса: и пожил немало, и повидал разные земли, и побывал в океанских плаваниях, и даже получил почти официальный титул «корабельного доктора» (как знаменитый Лемюэль
Вихревы, когда жили на Камчатке, порой присылали письма. А глава семейства – пространные описания своих яхтенных плаваний – более дальних и драматических, чем на обжитом Черном море – все же Тихий океан. Даже в Америку, на Аляску, удалось сходить. Попадал в ураган, однако все обошлось…
Алька Вихрев не сделался корабельным плотником, как обещал в детстве перепуганной маме. Он закончил школу мичманов и стал служить на подводной лодке. Прислал однажды снимок, где он при полном параде, с кортиком.
– Смотри Митька. Помнишь третьеклассника с перевязанным ухом, которое он чуть не оторвал, падая с дерева? В семьдесят восьмом году…
Юросу повезло с военной службой меньше. Вернее, не повезло нисколько. После школы забрали его в войска связи, в какую-то спрятанную в тайге часть, где, по его словам, и офицеров-то почти не было, одни сержанты. «Те» еще сержанты… И мальчик Юрос, юный музыкант и поэт, в полной мере хлебнул радость общения с «дедами» и «дембелями».
Он присылал мне иногда письма со своими стихами. В этих письмах не было жалоб, иногда лишь пробивалась грустная нотка, печаль о родном доме. И подробности я узнал позже, из писем его отца.
Юрос не был домашним ребенком и этакой утонченной беззащитной личностью. К восемнадцати годам он владел не только рифмами и гитарой, но и кое-какими приемами восточных единоборств. «Деды» в этом скоро убедились. Но что Юрос (все-таки еще мальчишка) мог сделать против тупых и безжалостных «дембельских» порядков? Так и тянул свою армейскую лямку – между казармами и госпиталями, куда попадал после разборок с «товарищами по оружию».
После очередного скандала перевели его в Петропавловск. Но и там все было так же. Не мог Юрос понять, почему он должен быть не солдатом, а «шестеркой» у тупоумного, воняющего водочным перегаром быдла…
От греха подальше отправили его дослуживать срок в «тихое место», в котельную. Но в котельной кучковалась своя компания. «Чурки», как объяснил мне потом Юрос. Не знаю, что он имел ввиду – особый интеллект «котельщиков» или их принадлежность к какой-то шайке. Так или иначе, Юрос не вписался и в этот доблестный армейский коллектив. Настолько не вписался, что однажды чурки топором прорубили ему грудь.
Из армии Юрос вернулся с поперечным шрамом на своей впалой, еще совсем ребячьей груди. Вернулся в Севастополь. Семья снова жила там, в старом доме на Бакинской.
Дом был – родной. Море – родное. А город… непривычный, непонятно чей. С ощетиненными людьми, с митингами на площадях, с незнакомыми флагами на улицах…
Юрос начал работать с отцом на верфи, строить яхты по заказам новоявленных миллионеров. А еще ходил с местными ребятишками в походы и продолжал сочинять песни.
Один раз он приехал к нам в гости. На Урал. Пел свои песни мне, моим сыновьям и ребятам из «Каравеллы». И Митьке.