Шестнадцать деревьев Соммы
Шрифт:
Наверняка именно потому, что для нее было так непривычно наряжаться, она заметила пропажу сережки только в конце третьего дня. Теперь взяла ее и покатала между пальцами.
– Ты хранил ее все это время, – сказала она. – Надо же…
Я покачал головой.
– Она лежала у него в комоде. В старой шкатулке для драгоценностей Альмы. Должно быть, он нашел серьгу и подумал, что она Альмина.
– Эдвард, ты что, начал разбирать его вещи? Уже?
– Чем-то мне нужно было заняться.
– Не обижайся, но пока рано.
– Надень сережку, – сказал я.
Ханне отошла назад и оперлась
– Даже и не думай, – сказала она. А потом склонила голову и обеими руками нацепила сережку…
– А вот скажи, – заговорил я позже, когда мы раскурили «Пэлл-Мэлл» на двоих.
– Что?
– Ты знаешь про Эйнара? Дедушкиного брата?
Ханне села в постели, держа сигарету вертикально, чтобы пепел не осыпался. Подула на прядь волос, закрывшую глаз.
– Того, что построил столярную мастерскую? – спросила она.
– Дa. Я думаю, что он все еще жив.
– Но этого же не может быть.
Я рассказал про гроб.
– А сколько на самом деле лет старому пастору? – уточнила Ханне.
– Скоро девяносто.
– Ну вот видишь!
– Нет. У него с головой всё как надо. Полный порядок. Но он знает что-то о моей маме и не хочет рассказать. И об Эйнаре тоже.
Ханне отдала мне сигарету и встала с постели. Оделась, повернувшись ко мне спиной. При ней невозможно было упомянуть ту мою детскую историю. Как только чувствовала, что речь вот-вот зайдет о тех четырех днях в 1971 году, она сразу же переводила разговор на другое. Эти дни были для нее как круги на поверхности воды, где только что ушло на глубину морское чудовище. Отвернись и подожди немного – они и исчезнут.
Эта девушка существовала ради того хорошего, что могла дать жизнь. Ради солнышка на Пасху и красных лыжных гольфов. Ради блестящих серебряных украшений на нарядном костюме в национальный праздник 17 мая [9] .
Мы постояли немного во дворе. Ханне пальцем провела по каплям дождя на багажнике моего «Коммодора». Посмотрела в сторону бревенчатого дома, окно гостиной в котором светилось желтым над кустами черной смородины. На третьем этаже тоже горел одинокий огонек. Должно быть, дедушка забыл выключить свет, сходив наверх.
9
День конституции Норвегии.
– Ты прав, – сказала она. – Давай начнем.
– Начнем что?
– Снимем его постельное белье.
– Сейчас?
– У тебя духу не хватит. Давай уберем там.
В старом доме уже пахло сухостью и затхлостью. Дверца холодильника была приоткрыта, а вилка вытащена из розетки. Это было единственной разумной вещью, которую я сделал после ухода пастора: достал еду из холодильника и перенес ее в свой холодильник, хотя она с тем же успехом могла стоять и в его, а я просто вынимал бы понемножку по мере надобности.
В ногах дивана в гостиной все так же лежала газета. На бумаге был песок, осыпавшийся с дедушкиных ботинок.
Ханне пошла наверх. Я слышал,
– Я и грязную одежду, которая там лежала, тоже взяла, – сказала она. – Стиральная машина по-прежнему в подвале?
Я как-то по-новому подумал о ней. О жизни с девушкой, которая бедрами нащупывает себе путь. Почему бы не выбрать то, что легко, то, что хорошо?
– Мы это выбросим, – сказал я. – Никто же не будет этим пользоваться.
– Почему это? Это же твоего дедушки.
– Это постельное белье мертвого человека.
Ханне помяла кончик простыни между пальцами.
– Льняное полотно, хорошего качества, – заметила она. – Если тебе не надо, я возьму себе.
– Ты что, серьезно?
– Сверре всегда хорошо ко мне относился, хотя и понимал, чем мы тут занимаемся.
– Вот как…
– Однажды я приехала сюда, а тебя не было дома, и он угостил меня мороженым с кроканом. Сказал, что приятно видеть на хуторе женщину. Хотя мне было всего четырнадцать и я ездила на мопеде, который брала без спросу.
– Я не могу понять, – сказал я. – Ты тут три года не появлялась. А теперь вдруг ведешь себя как дома.
Девушка пожала плечами.
– Ты приехала, потому что тебе меня жалко, – заявил я.
– Ну и что?
– Мне этого не надо, – сказал я, осторожно поднимая газету с дивана, чтобы песок ссыпался в сгиб между половинками. Потом плечом распахнул дверь на улицу и высыпал мусор, как если б это был пепел после кремации, как если б наш порог был планширом лодки, как если б наш двор был Атлантическим океаном.
Она принесла с собой свежий воздух. Откинула крючки на окошке в спальне. Распахнула двери, устроила сквозняк, впустила аромат мирного летнего дождика. Но я замечал не убирающуюся в доме женщину, а то, как она постепенно осваивает новые территории. Ее обстоятельность, казавшаяся такой по-бабьи надежной, уступила теперь место какой-то раскованности, словно ей открылся некий новый вид, потому что срубили заслонявшие его деревья.
Но когда она раздвинула дверцы занимавшего всю продольную стену гардероба в спальне дедушки, мне снова стало нехорошо. Темнота под рядами с одеждой затягивала в какую-то пыльную, древнюю, смутную глубину. Одежде не доставало тела.
Внезапно во мне всплыло какое-то ощущение. Воспоминание, о котором я не знал, истинно ли оно или нет. Мама, одетая во что-то синее.
Ханне протянула руки сквозь нечеткие тени в шкафу, и от вещей поднялся запах тлена. Она вывалила одежду на голый матрас. Белесые рубашки, майки в сеточку, рабочая одежда… Потом принесла еще охапку. Наморщила нос, склонилась поглубже и извлекла из шкафа черный тряпичный мешок, закрытый на молнию.
– Вот это да! – воскликнула она.
Даже мне было видно, что это богатый костюм. Плотная ткань без единой морщинки. Тонюсенькие светло-серые полоски на темно-синем фоне. Покрой, благодаря которому мужчина выглядит как владелец банка. Ханне отвернула обшлаг и показала ярлык: «Андреас Шиффер, Эссен».