Шестое чувство
Шрифт:
Гораздо ярче и правдоподобнее вышел у него рассказ о хохлацкой свадьбе. Самое лестное, по его словам, но зато и самое ответственное положение в свадебном ритуале выпадало на долю сватавьев с невестиной стороны. Пока, обвязанные рушниками, они носили над невестою венец вокруг аналоя; пока на свадебном пиру они, не уставая, пели старые хвалебные песни и говорили самые восторженные речи в честь новобрачной - они бывали настоящими королями пира. Их благодарили, всячески ублажали, поминутно целовали и обнимали, обливая водкой, дарили им платки, шарфы, вышивки для рубашек, полотенца и рукавицы.
Потом молодых уводили в каморку, и тогда веселье на час ослабевало, становилось
Ой, упала,
Ой, упала,
Звезда с неба красна,
Звезда с неба кра-а-сна.
Но случались изредка маленькие недоразумения, вследствие которых пированье сразу расстраивалось, молодой мрачно и молчаливо сидел в углу, отец невесты трепал волосы и жене, и дочери. На шест надевался дырявый глиняный горшок и воздвигался над крышей. Бывало, что невестины ворота мазались дегтем. Но сватавьев в этих случаях неизбежно били (отняв у них предварительно все роскошные подарки), и били так крепко, "що треба бувало швидче утикати до дому".
Потом Крандиенко стал болтать что-то невнятное о своем друге Деревенко, о яхте "Штандарт", о своих часах с орлом, об Ораниенбауме, и о том, как Государь однажды нашлепал маленького наследника за то, что тот, не слушаясь увещеваний дядьки и вопреки запрещению доктора, лазил по деревьям. А мальчик держался молодцом: закусил нижнюю губу и ни пик-пик. Потом подошел к матросу и сказал, протягивая ручонку: "Прости меня, Деревенко".
Потом проскользнуло точно в глухом тумане имя Великого Князя Михаила Александровича, и больше я уже ничего не слышал, потому что бухнулся в глубокий сон, как камень в воду.
Проснулся я, как мне показалось, через секунду. В матросской комнате уже наяривал крикливый гнусавый граммофон. Весенний радостный свет лился в громадные зеркальные окна, такой чистоты, что их как будто совсем и не было. Выпуклая, многоводная синяя Нева несла тяжелые волны, дрожа от напряжения своей могучей силы. Надо мною стоял Крандиенко.
– Вставайте, товарищ. Пора умываться и чай пить. Пришло распоряжение отправить вас после обеда к следователю.
Сам не знаю, почему, может быть, как темный отголосок вчерашней ночной болтовни коменданта, у меня вдруг всплыло в уме имя Великого Князя Михаила Александровича и моя недавняя статья в его защиту от большевистских утеснений, напечатанная в одной из тогдашних бесчисленных летучих газет, не то в "Эхо", не то в "Эпохе". Статья совсем невинная, в ней положительно не к чему было придраться. Правда, я вспомнил одну забытую мною мелочь, на которую я раньше почти не обратил внимания: в конце этой статейки была сноска, в которой оба редактора - Муйжель и Василевский (Небуква) заявляли, что они печатают этот фельетон своего постоянного сотрудника, оставляя, однако, его содержание на ответственности автора. Не эта ли глупая и трусливая приписка обратила на себя внимание новорожденной, а потому неопытной [...] советской цензуры?
За чаем Крандиенко вел себя как-то странно и загадочно. Он все постукивал ногтями по столу и потом мычал многозначительно:
– Да... Н-н-дас... Такая-то штука...
– Что это вас так тревожит, господин комендант?
– спросил я.
– Нехорошее ваше положение. Можно прямо сказать - пиковое положение. Н-н-да.
Я промолчал.
– Читали вы сегодняшнюю газету?
– Нет еще. Не успел.
– Так вот, нате, читайте своими глазами: вчера был убит вашими контрреволюционерами, проклятыми белогвардейцами, наш славный товарищ Володарский. Комиссар по делам печати. Понимаете ли?
– И он произнес с глубоким нажимом: - Пе-ча-ти!.. А эта история вам не жук начихал. Н-да-с. В плохой переплет вы попали, товарищ. Не хотел бы я быть на вашем месте.
Я улыбнулся, но сам почувствовал, что улыбка у меня вышла криворотой.
– А что? Расстреляют?
– И очень просто. К чертовой матери. Не буду скрывать, товарищ: мне вас очень жалко, вы человек симпатичный. Но помочь вам, согласитесь, я ничем не могу. А потому примите мой дружеский совет. На допросе говорите следователям одну истинную правду, как попу на духу. Ничего не скрывайте и ничего не выдумывайте. Тогда, наверно, вам дадут снисхождение.
– Да за мной нет никакой вины!
Он махнул рукой.
– Э! Все так говорят... Пойду-ка я до ветра.
Еще сидя в трибунале и потом, уже на свободе, дома, я много раз задумывался над сумбурною личностью Крандиенки и долго не мог понять ее, пока не решил, что мой пестрый комендант просто-напросто крикливая разновидность столь распространенной в России породы дураков. Человек он был очень неглупый, по-хохлацки хитрый, наблюдательный и не лишенный юмора, пожалуй, даже добросердечный, но в то же время бестолково упоенный безграничностью своей власти, слепо верящий в высоту своего положения и весь проникнутый насквозь ярой служебной ревностью. Его свирепые окрики, его страшные угрозы, его наборная ругань, его хвастливый цинизм - все это были лишь наезженные, [...] приемы, грубая самовлюбленная актерская игра.
Переведенный впоследствии, после закрытия трибунала, в одну из главных петербургских тюрем в качестве коменданта, он нередко, по моим запискам, давал свидание своим заключенным с их родными, разрешал "передачу". О нем в Питере и его окрестностях составилась репутация "зверя". Но очень могло быть, что она сложилась благодаря привычным громовым угрозам Крандиенки "расстрелять к чертовой матери в течение четырех секунд!". Но возможно и то, что, незаметно для самого себя, крикливый комендант под конец так глубоко въигрался, въелся, вжился в свою роль, что этот театр и взаправду сделался его настоящей жизнью. В начале нашего знакомства с ним я предполагал было, что задача Крандиенки заключалась в том, чтобы под маскою доброго общения, маленьких услуг и бесцеремонного свободного разговора выудить и выдоить из меня какие-нибудь веские сведения, но вскоре бросил эту мысль как вздорную. [...]
* * *
Тяжело влачились эти четыре, пять часов. Я - человек храбрости средней. В чем меня будут обвинять - я почти совсем не знал. А тут еще бурливый Крандиенко с его расстрелом к чертовой матери и Володарский, которого убили так не вовремя.
Расстрелять, думаю я, конечно, не расстреляют, в крайнем случае запрячут куда-нибудь а год, на два... Но дурацкие разговоры со следователем!..
Пробовал я писать - ничего не выходило. Курил до горечи во рту. Ходил взад и вперед по большой светлой комнате, которая казалась невыразимо скучной. Крандиенко не появлялся, точно был сердит на меня. За стеною, не умолкая, надрывался, хрипел, сипел и гнусил проклятый граммофон. От обеда я отказался.