Шестое чувство
Шрифт:
– Не сердитесь, - спокойно сказал матрос.
– Вот вы все родина и родина. А скажите мне, что такое родина? Я этого совсем не понимаю.
– Да вы где сами-то родились?
В его голосе послышалась улыбка, когда он ответил:
– В России. По рождению чистокровный и чистопородный русак. Вот, ваша фамилия мне давно известна, позвольте же представиться и мне: Георгий Семенов-Ольшанский.
Я поглядел удивленно и недоверчиво на грязного матроса с фамилией, известной всей России. Но он продолжал с мягкой улыбкой:
– Нет, не думайте, что это псевдоним.
– Родина? Она вот что...
– сказал я и на минуту задумался.
– Родина это первая испытанная ласка, первая сознательная мысль, осенившая голову, это запах воздуха деревьев, цветов и полей, первые игры, песни и танцы. Родина - это прелесть и тайна родного языка. Это последовательные впечатления бытия: детства, отрочества, юности, молодости и зрелости. Родина - как мать. Почему, смертельно раненный солдат, умирая, шепчет слово "мама", то самое имя, которое он произнес впервые в жизни. А почему так радостно и гордо делается на душе, когда наблюдаешь, понимаешь и чувствуешь, как твоя Родина постепенно здоровеет, богатеет и становится мощной. Нет. Я все-таки говорю не то, что нужно. Чувство Родины - оно необъяснимое. Оно - шестое чувство. Детские хрестоматии учили нас, что человек обладает пятью чувствами.
– Зрением, слухом, обонянием, осязанием и вкусом, - подсказал матрос.
– Так. Ну, а вот родина - это шестое чувство, и природа его так же необъяснима, как и природа первых пяти.
Матрос сказал искренно и с оттенком печали:
– Но вот, нет и нет у меня этого чувства. Вероятно, я уж так и появился на свет уродом, как бывают слепые и немые от рождения.
– А может быть, у вас просто притупилось это чувство от частых размышлений об "Интернационале".
– Может быть, - сказал он серьезно.
– А вот мы уже и пришли. Не хотите ли зайти к нам в дежурную. Граммофон послушайте.
– Ну, нет, эту машину я терпеть не могу и уже наслушался ее досыта. А вот не найдется ли у вас какой-нибудь книжки? Предчувствую, что долго не засну в эту ночь. Растревожил меня ваш следователь.
– Пожалуйста. У нас есть маленькая библиотечка. Книги очень хорошие: Маркс, Энгельс, Каутский...
– О, нет, спасибо. Эти сочинения не по мне. Слишком умно. Мне что-нибудь попроще.
– Так не могу же я вам предложить такую вещь, как Робинзон, например.
– Ах, голубчик, эту-то самую книжицу мне и надо. Какая прелесть. Я ее, пожалуй, лет уж десять не перечитывал.
Он уныло покачал своей сплюснутой головой.
– Что ж! Ваше дело. А то, право, взяли бы хоть Либкнехта. Он полегче будет. Ужасно мне обидно, товарищ К., что вы от нашего лагеря сторонитесь. Мимо какого великого дела проходите. Работали бы с нами заодно.
– Что поделаешь! Не могу. Этой самой родиной болен. Не по пути нам.
– Та-ак. Ну, входите в нашу хату. Милости просим.
Матросы сидели вокруг ревущего граммофона, курили и грызли подсолнухи. На мой полупоклон они кивнули головами и больше уже не обращали на меня внимания.
Из учтивости прослушал я со скукой несколько пластинок и хотел уже уходить, как поставили новый номер и из широкоразвернутой медной трубы полился стройный, тягучий, нежно-носовой, давно знакомый мне, но позабытый многоголосый мотив. Чем дальше развертывалась несложная, но захватывающая милая мелодия, тем ближе и слаще и знакомее она для меня становилась. Но вспомнить, где я ее слышал, мне все еще не удавалось.
Наконец, граммофон закозлил, заикал и остановился. Матросы стали догадываться:
– Может быть, это варган, - говорил один, - я вот такой однажды в трактире слышал.
– А может, эхто вовсе волынка.
– Не похоже. Эхто, должно быть, не играют, а поют. Какие-нибудь староверы поют...
Я вдруг вспомнил и сказал:
– Не играют и не поют. А это дудят владимирские рожечники. Поглядите на пластинке, наверное, есть надпись.
Оказалось, что я не ошибся. Надпись там гласила "Владимирские рожечники". Никто изо всей компании во Владимирской губернии не бывал и рожечников не слышал, и мне пришлось о них рассказывать.
Я тогда, лет двадцать тому назад, обмерял лесные площадки в некоторых волостях Меленковского уезда Владимирской губернии. Народ во всей губернии здоровый, крепкий и состоятельный. Большинство о крепостном праве и не слышали, происходили от государственных крестьян. Мужики редко дома бывали. Работали по городам, больше плотниками и мукомолами, а также сады арендовали. Деревни их были богатые. Рогатого скота множество, да не только ярославского, но и холмогорского, и даже симментальского. Выпасы огромнейшие. Заливные и пойменные луга. И сено у них было замечательнейшее. Про свое сено меленковские так хвастались: "Кабы наше сено, да с сахаром, так и попадья бы ела".
Каждая деревня сколько скота-то выгоняла? Голов триста, четыреста, а то и пятьсот! Деревни огромные были, многолюдные. Довольно того сказать, что наемный пастух от общества, в среднем, по более пятисот целковых за лето получал. Жалование прямо министерское! Расходы у него были только на собаку, да на подпаска, да на коровьи лекарства. Харчился же он дарма: в каждой избе по очереди.
Летние дни ужас какие долгие. Волки летом телят не режут, боятся людей потому, что на полях круглый день работа; к ночи же скот в хлева загоняют. Что им, пастухам, целый день от скуки делать? Вот и плетут они лапти. Где березового лыка надерут грубого, а где попадется и липовое; оно куда мягче и на ходу ногу веселит. На разные способы ухитрялись ковырять кочедыком, но хитрее плетения не было, чем мордовское. Недаром даже такая поговорка составилась про людей, которые сами себе на уме: "прост-то ты, милый, прост, а только простота твоя, как мордовский лапоть, о восьми концах".