Шестой этаж пятиэтажного дома
Шрифт:
Больше всего она говорила о себе, о своем детстве. Перед глазами Заура вставала апшеронская дача, разноцветные пионерские линейки в последний день лагерного сезона, прощание с летними каникулами и воскресные мугамные концерты в четырнадцать ноль-ноль, когда медлительное и знойное пение растекалось над всем погрузившимся в полдневную летнюю спячку селением и побережьем, и все очарование тихих и печальных дачных вечеров с далеким стрекотанием цикад и одинокими гулкими гудками электричек.
Обо всем этом — о своем детстве, прошедшем на дачах, — она говорила как о далекой потерянной стране. Она рассказывала о сыпучих песках, раскаленных днем — ногой не ступишь, и холодных — в лунные ночи, когда она перепрыгивала между кустами винограда и боялась наступить на притаившуюся змею, серебристую под серебряным сиянием луны и слившуюся с серебристыми песками. Сколько легенд о змеях, влюбленных и преследующих жертву своей любви, наслышалась она от соседских детей! К ним она и ходила по вечерам на соседнюю дачу, к своим друзьям — девочкам и мальчикам, и они весь вечер играли в домино, в лото, в названия городов или рассказывали друг другу страшные истории, а потом, уже поздним вечером, возвращаясь к себе, она сладко замирала от страха — боялась причудливых теней летней ночи, которые и пугали, и завораживали.
Повзрослев, Тахмина поняла бесповоротность смерти матери и все же любила представлять ее живой, но уже не в будущем, а в прошлом. И ей представлялось, как мама, когда была совсем еще юной, и отец — тоже юный, только что познакомились, и танцевали на берегу это самое танго, и так же серебрилась в море лунная дорожка. И Тахмина воображала, как им должно было быть хорошо и счастливо вместе в летние звездные ночи, и сердце ее сжималось не своей, а чужой тоской, и она не умом и логикой, а ранней догадкой сердца понимала горе отца, который так рано потерял любимую жену. Об этом маленькая Тахмина никогда особенно не задумывалась, она скорее чувствовала печаль, вызванную тем, что они сами — танцующие — сознавали обреченность этого танго, этой летней ночи, обреченность в бы строп р входящем времени.
Она, конечно, тогда не понимала и не могла бы объяснить свои ощущения, но в этой чужой тоске, гложущей ее, была своя сладкая истома — ожидание собственного счастья, и бег времени, неумолимо отсчитывающий для других быстротечность их счастья, для нее означал влекущую даль будущего.
«У меня, в общем, всегда была дурацкая, как я сейчас понимаю, способность переживать ощущения других людей, — говорила Тахмина. — Пойми меня правильно, я не говорю о понимании чувств других людей, не о чуткости к другим, а именно о том, что в меня как бы вселялись их чувства и ощущения. И это сохранилось до сих пор. Я, например, могу видеть сны других людей. Не других людей во сне, а сны других людей. И я, представь себе, оказывается, способна отдавать свои сны другим. Об этой своей способности я узнала совсем недавно. Мне часто снятся белый лиман и красные корабли, и я как-то рассказала этот свой сон одному человеку, и, представь себе, на следующее утро он мне говорит, что видел точно такой же. Ну, я бы не поверила, но он слово в слово описал именно то, что вижу я». — «Это, конечно, был мужчина?» — спросил Заур. «Ты опять за свое? При чем тут мужчина или женщина? Ты что, теперь меня и к снам будешь ревновать?»
Потом она говорила о Манафе, стараясь подчеркнуть в нем какие-то привлекательные черты, стараясь чем-то оправдать и объяснить его, и все же в каждой ее фразе чувствовались неприязнь и презрение. «Слишком много связывает нас, чтобы все так легко можно было бы порвать», — сказала она, и Заур с болью понимал, что через несколько дней она опять будет с Манафом под одной крышей, но боль от этой мысли перехлестывало ощущение счастья: зато сейчас, в эти минуты, они с Тахминой вместе, совсем одни и совсем рядом, и есть еще завтрашний день и завтрашняя ночь.
Тахмина говорила о своей соседке Медине, и Заур ревновал к другой ее жизни, неизвестной ему, к ее общению с соседями, с незнакомым ему кругом людей, к тому, что у нее есть близкий человек — Медина, о которой она говорит с таким теплом, с которой она делится самым сокровенным, не опасаясь, что та может «предать меня, как множество других женщин, да и мужчин», которые лишь прикидываются друзьями, а норовят нанести удар в спину. Он ревновал ее даже к Медине, которую видел лишь раз, в день своего рождения, когда она принесла ему подарок Тахмины, но и это мгновенное чувство захлестывалось ощущением счастья, оттого что даже близкая подруга, способная заменить ей всех друзей, не может заменить Заура и что он, Заур, знает о Тахмине больше, чем знает даже такая близкая подруга.
Разговор переходил на сослуживцев по издательству и по телевидению, говорили о Дадаше, о том, какой это все-таки неприятный и скользкий человек, о Неймате, который всегда казался таким тихим и безликим, но однажды чуть не в четыре часа утра позвонил ей, Тахмине, — нет, нет, отнюдь не для объяснения в любви, а чтобы излить душу, — нет, нет, он не был пьян, просто накипело у человека, и вообще никогда не следует судить о людях по внешним, поверхностным впечатлениям.
Говорили и о Спартаке. О том, что Спартак, конечно, прикрывается именем, авторитетом, заслугами отца, чтобы выходить сухим из воды, но обделывает свои делишки сам и в результате настолько богат, что может содержать и отца, и мать, и даже сестрицу-красавицу с ее будущим мужем и детьми. «Кстати, у тебя есть шанс, женившись на его сестрице, безбедно прожить всю свою будущую жизнь. Ну, хорошо, хорошо, не злись, я пошутила. Во всяком случае приданое он за ней даст что надо, а в будущем станет одаривать своих племянников и племянниц по-царски. А кто у него будет — племянник или племянница? Кого ты хочешь мальчика, девочку? Ну, хорошо, хорошо, молчу, больше ни слова. Ты-то ревнуешь меня ко всем, а я не могу раз в жизни поревновать к твоей нареченной, к твоей будущей семье, детям. Хорошо, все, все, ни слова, молчу, молчу… А Спартак, он так обнахалился, что открыто сорит деньгами направо и налево. Когда он приезжает в Москву, то занимает в гостинице обязательно «люкс» и однажды очень разозлился, когда узнал, что никак не может остановиться в своем любимом пятикомнатном «люксе» с двумя ванными, так как в это время там проживал архиепископ Макариос». — «А откуда ты все это знаешь?» — «Сам рассказывал. Конечно, он ужасный брехун и все преувеличивает, но нет дыма без огня. Ты вот, например, можешь без командировки, без блата, без знакомств получить номер в московской гостинице? Нет! А он может! А все отчего? Деньги, милый мой, деньги!» — «А откуда у него столько денег?» — «Я же тебе говорила: он цеховик». — «Ну, знаешь ли, все они плохо кончают». — «Верно, он тоже попадется рано или поздно. Но у него и на этот счет есть своя философия. Да, да, представь себе, философия: пока я молод, надо жить, веселиться, иметь побольше денег, костюмов и баб. А там — хоть потоп». — «Не слишком свежая мысль». — «А я разве говорю, что свежая? Все это старо как мир и потому, наверное, как мир, долговечно. И еще он говорит — это уж его собственный афоризм, — что у мужчины должны быть две заботы: как завести новую любовницу и как избавиться от старой…» — «А ты, я вижу, довольно подробно осведомлена о его образе жизни и образе мыслей». — «Зауричек, — сказала она удивленно, — ну неужели ты настолько глуп, что можешь ревновать меня к нему?» — «Нет, я просто не могу поверить, что в отношении к такой красивой женщине, как ты, он не проявил одну из этих двух своих забот». — «Спасибо. Ты даже допускаешь, что он заботился о том, как избавиться от меня?» — «Нет, надеюсь, в отношении к тебе у него была иная забота. Не могу поверить, что он не бегал за тобой». — «Ну конечно же бегал, да еще как. Чего только не обещал! Но какой он ни есть, а скоро понял, что я — не тот случай и меня всем этим не возьмешь. Кольца, серьги, шубы — разумеется, все это обещалось — не произвели на меня впечатления. Тогда… О боже мой, она расхохоталась, — он вздумал читать мне стихи. Спартак — и стихи… Вот умора! Но это было, конечно, незабываемое впечатление…» — «Ну, и?» — «Что ну и…? Результат был тот же. И когда он понял, что ничего не выходит, он стал просто волочиться за мной везде и всюду. Старается почаще попадаться на глаза и ждет своего часа. Не знаю, каким образом он узнаёт, когда Манаф в отъезде. Подкатывает к нашему дому и оставляет свою машину прямо у парадного. И машина стоит там иногда до поздней ночи, иногда — до утра. А сам уходит неизвестно куда. Может, домой, спать. Знаешь, как в известном анекдоте о гареме: владелец гарема каждой из своих сорока жен говорит, что он у другой, а сам уходит к себе и спокойно ложится спать в одиночестве». — «А зачем?» — «Что зачем? Зачем владелец гарема это делает?» — «Нет, зачем Спартак оставляет машину у твоего дома?» — «А очень просто, он же довольно-таки известная личность в городе, и машину его знают. И меня знают. Знают, где я живу. Вот, пожалуйста, его машину видят у моего подъезда, да к тому же когда мужа нет. Пусть думают кто что хочет, он ни при чем, не он распускает слухи!» — «А почему ты не прекратишь это, не скажешь ему?» — «Я тебе уже говорила, Зауричек, мне наплевать на все, что обо мне болтают. Я считаю, что у человека должна быть своя мораль и ответственность перед ней. А он просто дурачок. Тешится, ну и пусть…» — «И ты, несмотря на это, поддерживаешь с ним отношения?» — «Ну, какие отношения, просто иногда он бывает полезен: достанет что-нибудь… Например, эту твою зажигалку достал он».
Заур вспомнил, как на дне рождения Спартак глядел на зажигалку, и лишь теперь понял, в чем было дело. Его передернуло.
«Если бы я знал…» — «Только, пожалуйста, без благородного негодования! Он достал, а я заплатила за нее свои кровные деньги. Хотя он и не хотел брать денег. Вообще справедливости ради надо сказать, что он не скуп». «Еще бы, подумал Заур, — когда имеешь столько дурных денег, можно не скупиться, особенно для хорошенькой женщины». Все-таки его раздражало и их знакомство, и то, что о нем, о его дурных деньгах и широте замашек она говорила без возмущения. Заур знал, что никогда не сможет, да и не захочет быть таким, но ему хотелось тоже быть богатым и щедрым и делать дорогие подарки Тахмине. Он думал и о том, что, в отличие от Спартака, всецело зависит от родителей и не сможет противопоставить его эффектным жестам ничего, кроме постылых трюизмов о честности, порядочности… И при этом он был счастлив, что ни вся эта мишура, ни возможность удовлетворить любую прихоть женщины, ни «люкс» архиепископа Макариоса, ни шуба, ни кольца, ни даже стихи не принесли Спартаку успеха у Тахмины и Тахмина любит его, Заура, ничем не примечательного и такого заурядного. И он мысленно отметил, что даже имя его присутствует в слове «заурядность».
Об этом своем открытии он хотел сказать Тахмине, но она уже говорила о Мухтаре Магеррамове, режиссере телевидения, замечательном человеке и настоящем друге, и, в ответ на скептические реплики Заура, требовала, чтобы, ради бога, он не ревновал к нему, потому что тут действительно ничего нет, хотя и там, со Спартаком, ничего нет и не могло быть, но там, по крайней мере, были поползновения с его, Спартака, стороны, а Мухтар никогда даже намеком не выказывал ей каких-либо чувств, кроме чисто дружеских, а впрочем, чужая душа потемки, и, может, он втайне и влюблен в нее. Во всяком случае, Мухтар большая умница и очень одаренный человек, и она Заура обязательно с ним познакомит, кстати, ведь он сейчас здесь, в Москве. Это настоящий друг и в беде, и в радости. Друг, который по первому зову примчится в любой час дня и ночи, на любое расстояние, чтобы помочь. У него, правда, и свои проблемы: он не смог вполне проявить себя, хотя и довольно известен. Вот даже здесь, в Москве, она видела, как к нему относятся, знают его, уважают, зовут на настоящую работу. Удивительно способный человек.
Заур думал о том, что вот его, Заура, никто, кроме друзей, соседей, родственников, сослуживцев и парикмахера Самсона, не знает ни в Баку, ни тем более здесь, в Москве… И не талантлив он решительно ни в чем, не только в искусстве, но даже и в своей профессии, и как это, в сущности, обидно: вот ведь с каким восхищением Тахмина говорит об этом Мухтаре Магеррамове… И все-таки он, Заур, несмотря на бездарность, счастливее Мухтара Магеррамова, потому что именно его, Заура, а не Мухтара Магеррамова с его тайной молчаливой любовью и не какую-либо другую знаменитость полюбила Тахмина.
А Тахмина все щебетала; она говорила о людях, всем известных, малоизвестных и вовсе неизвестных, но заслуживающих известности, о талантливых и умных, упорных и трудолюбивых, занимающих большие посты, и ловких и умелых, она говорила о людях, добившихся всего самостоятельно и независимых во всем, а Заур не принадлежал ни к одной из этих категорий, и каждый пример был уколом его самолюбию, — и все-таки он был счастлив, когда после всех этих разговоров Тахмина закрывала глаза и шептала ему: «Ты мой любимый… милый… ты лучше всех… ты самый хороший…»