Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
Сел, довольный собой, веря в неотразимость своих аргументов. А Фотиев опустил глаза, боялся обнаружить их выражение. Думал: это противник, утонченный, умный, схвативший на лету суть «Вектора», пробитый его стрелой, выдирающий из себя его острие, его молнию, отводящий ее в землю.
Фотиеву казалось: если «Вектор» будет отвергнут, будут отвергнуты все работники, дарившие ему крупицы своих озарений, желавшие устроить свой труд по правде, во благо себе и другим, всей бессчетной артели, работающей на заводах и стройках. Как на той буровой, где бригада бурильщиков среди слепящих снегов, черня их гарью и копотью, шла к нефтяным пластам. То опаздывали вертолеты со сменной вахтой, то не хватало корундов, то кончалась солярка. Он занимался расчетами,
— Вам, кажется, пять баллов поставили! Вы у нас отличник, пай-мальчик! — Горностаев приглашал Накипелова. — Прошу вас, Анатолий Никанорович!
— Ну что здесь много разглагольствовать! — Накипелов в своем обычном грубо вязанном свитере, напоминавшем кольчугу, топтался, недовольный тем, что приходится отвлекаться на пустяки. — Мы не дурни, все понимаем! Если сегодня рабочему человеку дать, что он требует, если не дергать его по мелочам, то он выполнит любую работу, японскую, американскую. По-моему, все эти заумные методы при скверной базе — одна болтовня! Я лично против этого самого «Вектора»!
«А вот это друг, — думал Фотиев, не обижаясь, доверяя большому, похожему на лесоруба человеку, отринувшему его. — Он-то не знает, что друг, а я знаю! Поймет мой «Вектор» — и станем друзьями!»
И тут же испугался этого второго, сложившегося с первым отрицания. Мучился, ждал приговора. А вместе с ним ждали его и те давнишние мужики-комбайнеры, с которыми работал на целинной жатве, худые, черные от усталости, от неразберихи, от райкомовских директив и накачек, от позднего, огромного, уходящего под снег урожая. Колотились днем и ночью на мостике, ворочали штурвалы, добывая из метели пшеницу. И он, Фотиев, трясся в кабине хлебовоза, глядел, как из переднего самосвала сквозь щели льется на дорогу зерно. Страдал от бессилия, от окружавших его повсюду прорех, сквозь которые утекали человеческий труд и богатство. Теперь, в этот час, комбайнеры смотрели на него, здесь сидящего.
— Давайте, Менько! Вас послушаем! — покровительственно, с неуловимым оттенком господства приглашал и одновременно приказывал Горностаев.
— Оригинально… Несомненно… Но, конечно, нужно еще проверять… Однако я усматриваю возможность пользы. Конечно, любая идея при встрече с реальностью искажается, деформируется. Но не следует сплеча отвергать! Нам нужны идеи! Как воздух!.. Иначе задохнемся! — И он сел, красный, задыхающийся, с выпученными глазами, похожий на глубоководную рыбу. Будто и впрямь не хватало ему здесь кислорода и он был не в своей стихии, не в своей воде.
«Друг, но робкий, слабый», — жалел и прощал его Фотиев. Помнил его утреннее появление в вагончике, его восторг, признание в любви. Не мог понять природу поразившей Менько болезни, природу его робости, страха.
Те несколько месяцев, что пришлось проработать на оборонном авиационном заводе. В просторном цеху под лучистыми перекрестьями свода стояли перехватчики. Один зарождался, сшивался из продольных и поперечных шпангоутов, был не самолетом, а набором колец и линий, контуром, намеком на самолет. Другой обрастал обшивкой, в визге алюминия, в стуке заклепочных аппаратов, с жерлами черных сопел, еще пустой, без начинки — легкая оболочка машины. Третий, утяжеленный двигателями, топливными баками, приборами, в мерцании стекол, в шевелении рулей и закрылков был самолетом. И последний, сияющий, белый, как кусок драгоценного льда, ждал, когда раскроются ворота цеха, он вырвется на свободу, и небеса, океаны, кромки континентов возьмут его к себе, впишут в грозную борьбу, развернувшуюся в мировом пространстве.
Он, Фотиев, работал с конструкторами, стремясь организовать их труд в КБ, на заводе. Чувствовал, какое страшное давление испытывают они от тех, невидимых, заокеанских соперников, работающих на полигонах и в центрах, где пускались в небо новейшие боевые машины. Давление их
— Пожалуйста, Язвин!.. Только, если можно, анализируйте… На инженерном уровне. Все «за» и «против»!
Язвин встал, крепкий, уверенный, ироничный, поблескивая на запястье наборной цепочкой, поглядывая, по обыкновению, в свой перстень «вороний глаз».
— Ну что анализировать, Лев Дмитриевич! Метод как метод. Без него мы работали. С ним тоже будем работать. Если нам прикажут, будем работать с методом. Если это нужно руководству, нужно станции, нужно району, будем жить по «Вектору». Держать нос по «Вектору»! — сострил он. — А Лазарева будем звать не Виктор Андреевич, а Вектор Андреевич!
— Ну, ладно, ладно, здесь не место остротам! — оборвал его Горностаев, но не резко, чуть усмехнувшись, одними глазами.
И Язвин сел, не обидевшись, а весьма довольный собой.
«А этот ни друг, ни противник!» — следил за ним Фотиев, испытывая недоверие к его наборному браслету, к щегольскому перстню, к его легкомысленному острословию.
Работал на металлургическом комбинате по договору, внедрял элементы управления, стремясь сочетать компьютер с традиционными планерками, штабами. Чавкали стальным кипятком с набрякшими раскаленными глазищами печи; ковши чугуна проливали на бетонный пол колючие ворохи звезд, словно в ковшах раскрывали хвосты ослепительные павлины. Сталь бесцветная, как солнце. Составы с платформами тащили потускневшие, серые, но еще горячие, обдававшие жаром слитки. Прокатный стан, где алый, подобный снаряду брусок летел сквозь цех, плющился, мялся, раскатывался, превращался в малиновый дребезжащий лист. Те металлурги, те слюдяные глазницы мартена заглядывали сюда, на экраны, смотрели, как судят «Вектор».
Начальник строительства Дронов выступал раздраженно, резко. Его раздражение было против всех собравшихся и против себя самого. Против котлованов, в которых вяло колыхались ковши экскаваторов, вываливали в «БелАЗы» грохочущие глыбы. Против реакторного зала, где медлили со сборкой реактора, подгоняли последние микроны на легированных литых оболочках. Против насосной станции, где тянули с пуском насосов, откладывали прокачку труб, уложенных, но не засыпанных грунтом.
— Мы все здесь тертые люди! Пускали не одну станцию! Знаем философию стройки. Стройка — жестокое дело. Она проваливала и не такие начинания. Академики именитые бежали со стройки, захватив с собой свои методы, не вписывались в ее философию. Что нам, к примеру, поделать, если ФРГ отказала нам в своих превосходных задвижках и мы будем колупаться недели, покуда добудем у Госснаба свои собственные, третьесортные! Или кладовщик напился, забросил ключ в сугроб, и пять бригад матерятся, не могут получить инструмент! Но я не об этом!.. Я не успел разобраться с «Вектором», не уверен, что это манна небесная, посланная нам, чтобы сдать второй блок к весне! Но мне нравится, что появилась хоть какая-то наглядность процесса. Я вижу, кто меня надул со своими обещаниями, а кто нет. И кому и куда мне сделать втык, чтобы я попал, а не промахнулся или, чего доброго, не уколол невиновного! Уже за это спасибо! Я не стал бы отметать от порога. Пусть еще поработает метод, проявит себя!
«Этот может быть другом, — думал о Дронове Фотиев. — Резок, крут, утомлен. Надо найти момент и подробней рассказать ему о «Векторе». Он поймет, станет союзником».
Трубный завод на Урале. Черные цилиндры, крутя боками, ревут, как стадо железных быков, валят валом. Попадают под струю плазмотрона. Синий раскаленный язык погружается в сталь, вытапливает в ней острый круглый надрез. И труба, остывая, несет в своих черных боках красные ожоги и метины. Готова уйти в далекие тундры, лечь в ледяные болота, пропустить сквозь себя огненное дыхание земли.