Шестьсот лет после битвы
Шрифт:
— А помнишь, как оторвался конь, убежал в чащобу и мы ловили коня?
И это он помнит. Как пробирались в чащобе, в душистом мокром малиннике, набирали полные горсти ягод, и она протянула ему пригоршню, и сквозь пальцы ее светило солнце, и сквозь ягоды светило солнце, и он целовал горсть ягод, и ее губы в малиновом соку, и конь сквозь кусты смотрел на них своим солнечным смеющимся оком.
— А помнишь, как ловили звезды ведром?
И это помнит. Ходили зимой к колодцу. Он вытащил дубовую стучащую о сугроб бадью, поставил на снег. И когда улеглась водяная рябь, в круглом зерцале собрались
— Ты ушел на войну, а я сшила платье к венцу и бусы, и ленты купила. Все смотрела в зеркальце, которое ты мне подарил. Все хотела тебя углядеть. А в зеркальце вдруг блеску не стало, будто туман нашел.
— Что об этом теперь говорить? На Красную горку свадьбу сыграем.
— Обними меня крепко-крепко!
Он обнял ее. Раскрыл ей рубаху на груди и целовал серебряный крестик, и целовал под бусами шею и жаркие губы. И ему начинало казаться, она вырастает у него под губами, становится белой, необъятной, как земля в своей белизне. Подымает его и несет к высокому свету и блеску, к ночному чудному солнцу. Опускает обратно в сумерки теплой избы.
— Милый ты мой, любимый! Рожу тебе сына.
Бабочка, ожив от тепла, заметалась вокруг лампадки. Села, яркая, красная, на смуглый лик Богородицы.
— Милый, здесь жарко! Пойдем из избы. Покатаемся с тобой на санях. Достань-ка сани в сарае. Покатаемся с горы на санях!
Он вышел в сарай. Дохнуло морозом, холодным железом, старой, мертвой соломой. На ощупь пошел вдоль стены. Звякнули старые косы — ходили с отцом на луга. Качнулась деревянная ступа — мать долбила зерно. Вот драный плетеный кнутик — гонял подпаском коров. Вот старая берестяная дуда — манил щеглов и синиц. А вот и сани — гнутый полоз, ременные вожжи, ленточка сохранилась с давнишней масленицы.
Он вынес сани наружу, положил на хрустнувший снег.
Стояла ночь. Только за крышей сарая угасла последняя голубая заря. Колья забора темнели на синей заре, и из нее рождались водяные белые звезды. Над крышей их было много, морозных и дымных, в черных ночных небесах.
И такая печаль и нежность охватили его, такая любовь и боль к этой старой родимой избе и к ней, невидимой, милой, укрытой за венцами стены. Предчувствие утрат и потерь, близких неминуемых бед. Желание, чтоб они миновали, не коснулись его любимой, затерянной в полях деревеньки. И, желая отвлечь беду, преградить к родному порогу движение темных неведомых сил, он встал на колени и, обращаясь к заре, начал молиться.
Он молился о продлении рода. О родившихся, спящих в колыбелях младенцах и о тех, что еще были в материнских утробах. О стариках, готовых покинуть свет, и о тех, ушедших, что лежали в мерзлых могилах. Он молился, чтоб в людях сохранились добро и любовь, не оставили их милосердие и кроткая нежность. Чтоб земля его, Родина, в дождях, снегопадах, в осенних озаренных лесах, была вечна, неопалима. Сияла для мира в негрозной красоте и величии.
Он молился страстно и долго, покуда не погасла заря. Ожидал для себя знака, что молитва его услышана. За домами в проулке послышался
Она вышла к нему из избы. В черноте блеснул ее цветастый платок.
— Пойдем на гору, слетим с горы на деревню!..
Они взялись за ременный повод. Потянули пустые, стучащие сани на гору мимо тихих избушек, где желтели над снегом оконца. Он чувствовал, как легка ее поступь, как горячо и румяно ее лицо, овеваемое морозным ветром.
Достигли вершины. Поставили сани в промороженную колею, и они, легкие, скользкие, колыхнули, словно лодка в воде.
— Я вперед, а ты сзади!.. Держи меня крепче! — сказала она.
Он уселся, обнял ее. Ее цветастый платок с ночными цветами и листьями был у самых глаз, пахнул теплом и летом.
Оттолкнулся, и сани помчались. Брызнуло синими искрами, мелким блестящим льдом. Метель закружилась. Они летели с горы в ветре, свисте и, не достигнув подножия, оторвались от земли и взмыли.
— Боже, как хорошо! — сказала она. — Мы как птицы!
Они пролетели над деревенскими крышами с легкими красноватыми ворохами, излетавшими из труб. Над полем, где в снежных лунках, укрываясь от ветра, свернулись лисы, и были видны тени от их пушистых хвостов.
Возносились все выше над спящей землей, и край ее шубки курчавился белой куделью, и ветер вырывал из глаз счастливые блестящие слезы.
— Куда мы летим? — Она оборачивала к нему свое восхищенное, с блестящими глазами лицо. — Не знаешь, куда мы летим?
Впереди, куда их влекло на крыльях, начинала разгораться заря. Все ярче, красней. Все небо было в заре, огромной, непомерной. Земля оставалась в тени, и там, на земле, что-то клубилось и двигалось. Многоликие, темные, катили грозные толпы, беспощадные силы, по всем большакам и дорогам, по всем полям и ложбинам. Опять надвигалась беда. И не было войска, чтобы ее отразить, не было часа и времени, чтоб послать гонца за подмогой.
— Мне надо идти! — сказал он, выпуская ее из объятий. — Мне надо идти!
— Но ты вернешься ко мне?
— Вернусь! Но теперь прощай…
Она не пускала его. Заря была все огромней, начинала желтеть, пламенеть. Овчина на ее рукаве начинала дымиться. Ее лицо в заре казалось теперь золотым — золотые щеки и лоб, золотые губы, глаза.
«Златодева, — шептал он. — Златодева».
— Ступай, я вернусь к тебе скоро! — сказал он, толкая сани.
Она отлетала, удалялась, о чем-то его умоляла. И он радовался, что она исчезает и уже не мешает ему. Он был один. Оставалась еще минута, последняя, краткая, чтобы можно было приготовиться.
Внизу клубилось и двигалось. Множилась дымная тьма. Мелькали злые лучи. Земля, беззащитная, белая, покрывалась угрюмой мглой. И только он, единственный, мог спасти ее от беды.
Миновала, пролетела минутка. Он вздохнул глубоко, одернул ниже кольчугу и ринулся навстречу лучам.
Конь, запряженный в санн, двигался по зимней дороге. На санях, на соломе лежал человек. Он больше не бредил, и кровь из раны перестала сочиться и капать. И волки бежали следом, хватая на бегу красный снег.