Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
— Послушайте… Давайте присядем где-нибудь. У меня ноги не идут.
— Вам не интересно про могилы? — оглянулся на Мценского «морячок», продолжая углубляться под своды деревьев в шуршащую палой листвой пещеру кладбища.
— Мне интересно, — кряхтел Викентий Валентинович, поспешая за лекарем. — Но мне еще и тошно, черт побери!
— Сейчас присядем. Вот могила поэта Аполлона Майкова. Слыхали о таком?
— Слыхал.
— А вот могила Константина Случевского.
— Тоже поэт?
— Вполне. Сейчас о нем вспомнили опять. Переиздали. Цитируют.
— Тут что же, одни поэты лежат? А вы сами-то небось тоже того, стишками балуетесь?
— Не балуюсь. Меня на это кладбище один пациент привел. В свое время. Вот он — «баловался». И
— И чем же он болел, этот ваш пациент? Небось тоже стенокардия?
— Еще какая! Под забором валялся. Бутылки по урнам собирал. Жена от него ушла. Даже две жены…
— И что же, вылечили?
— Помог. Поспособствовал. От этого недуга нельзя вылечить. Можно только вылечиться. Самому. Ощутили разницу? Да-да: «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих». Ильф с Петровым удачно изволили пошутить. Первая заповедь в нашем деле: захотеть. Страстно пожелать. А вот, кстати, могилка поэта Константина Фофанова, рядом с камнем художника Врубеля. Так вот Фофанов при жизни страдал хроническим алкоголизмом.
— Вы так смешно говорите: «при жизни страдал», как будто и после жизни можно чем-нибудь страдать. И потом — лично я стихов не пишу. Даже прозы. Гонораров не получаю. Почему мной-то заинтересовались?
— Не знаю. Я видел, как вы летели вниз по эскалатору. И я подметил тогда: на ваших губах виноватая улыбка. Как будто вы извинялись за неловкость.
— Какие тонкости.
— И мне показалось, что вы еще хотите жить. Я наблюдал: падали вы не мешком, не обреченно, а довольно-таки упруго, оптимистично и, повторяю, с виноватой улыбкой на лице. Ни переломов, ни вывихов. Кровь только из носу. Пара капель. Экономный вы на кровь. А все потому, что жить еще хотите. Знаете разницу между оптимистом и пессимистом? Пессимист считает, что умрет только он один; оптимист — что умрут и все остальные. Ну-ка, ответьте: самое дорогое в вашей жизни — что было? Не есть, а было? Это вам тест, контрольный вопрос. Только откровенно. И — мигом. Оглянитесь мысленно и назовите! Ну, что перед глазами?
— Самое дорогое? Лицо одной женщины, пожалуй…
— Кто она, эта женщина?
— Жена, Тоня. Только мы давно уже не любим друг друга. Так что это, скорей всего, запоздалая реакция. Остаточное явление, так сказать. Ностальгия по минувшему.
— Она жива, эта Тоня?
— Жива. Вчера еще… плакала из-за меня.
— Ну, тогда вы счастливчик. Непременно выкарабкаетесь.
Мценский виновато улыбнулся, не менее виновато, чем когда летел вниз головой по эскалатору.
— Да кто вы такой? — спросил он «морячка» устало и впервые беззлобно, как спрашивают друг у друга закурить недавние соперники, примирившиеся с обстоятельствами. — Где вы работаете?
— С сегодняшнего дня — нигде. А вообще-то я врач-нарколог.
— Не рано ли на пенсию вышли? С вашим румянцем?..
— Дело не в пенсии. По мнению некоторых руководящих медицинских работников, я шарлатан. Вот меня и… под зад коленкой. Из института.
— И чем же лечили? Небось антабусом? То есть пугали смертельными муками? Это мы уже проходили.
— А я не лечил. Я отговаривал.
— Удалось кого-нибудь отговорить?
— Удалось.
— За что же под зад коленкой? Деньги брали за излечение?
Сдобное лицо нарколога исказилось недоверчивой улыбкой.
— Вы что, серьезно? — С минуту «морячок» молчал, не зная, как ему поступить: уйти или остаться, обидеться или махнуть рукой? Поразмыслив, улыбнулся отчетливей. Затем ответил весьма определенно — Денег не брал. Ни разу. Ничего не брал.
Так Мценский познакомился с Геннадием Авдеевичем Чичко.
С тех пор для Мценского начались новые времена. Нет, пить в одночасье он тогда не бросил. Для такого жеста необходимо созреть. Здесь нужны убеждения, а не жесты. Или смертельный страх. К несчастью, Мценский оказался не из трусливых. За один сеанс, Даже на фоне кладбищенских декораций, «отговорить» Викентия Валентиновича от «добровольного сумасшествия» не удалось. И все же Мценский тогда насторожился, краем уха прислушался, едва заметно вздрогнул — не селезенкой, не диафрагмой, не скудельным мешочком сердца — совестью или чем там еще вздрагивают люди, когда им впервые хочется отвернуться от себя.
И еще: Геннадий Авдеевич поманил в нем раба, пленника, узника к реальной радости — свободе, приоткрыл ему щелочку, в которой сияла голубизна утраченной свежести желания жить.
Соблазн добром, может, не столь сладкий, влекущий, как соблазн злом, обещает уставшему если не любовь, то покой, отдохновение.
Тогда же, на выходе из кладбищенских ворот, Чичко показал ему две цветных фотографии, разрез печени простого смертного и разрез печени алкоголика. Мценский вначале ничего не понял, а когда вник — ужаснулся! — такая беспощадная разница предстала его глазам. Ему вновь сделалось плохо, и Геннадий Авдеевич вторично давал ему успокоительного под язык. Расстались они почти друзьями, то есть расположенными к дружбе и, до того как подружиться окончательно, не виделись еще восемь лет. И неизвестно, что ярче запечатлелось тогда в мозгу Мценского, щелочка, в которой воссияла для него голубизна приоткрывшейся свободы, или же фиолетовый разрез пораженной циррозом печени?
Оглядываясь теперь, из дня нынешнего, на все эти годы, прошедшие для Мценского под благословенным знаком встречи с Чичко, Викентий Валентинович не без грустной улыбки считал их проведенными как бы в преисподней, не выходя из метро житейских прозябаний: как тогда скатился кубарем по эскалатору, так только через восемь лет извлекли его оттуда, спящего (или мертвого?), доставив в клинику, где Геннадий Авдеевич работал уже заведующим «наркологией». Работал успешно, и, что характерно, трудился он там с благословения медицинских властей, ранее окрестивших его шарлатаном.
Геннадий Авдеевич, прощаясь тогда с Мценским возле кладбищенских ворот, оставил ему номер своего домашнего телефона, которым Викентий Валентинович так ни разу и не воспользовался, потому что где-то в ноябре с первым слякотным снежком потерял на пустыре возле торгового центра папку со всеми бумагами, в том числе учебником истории, на обложке которого был нацарапан номерок лекаря.
Позже, когда «зеленая тоска» особенно цепко брала Мценского за горло, не единожды вспоминал он участливого «морячка», воскрешал в памяти милосердные его слова: «Я хочу вам помочь», произнесенные лекарем столь буднично, а главное — бескорыстно, что поначалу Викентий Валентинович не придал им значения, и лишь с очередным погружением в тоску, повторял их, как молитву, как заклинание, могущее если не исцелить, то наобещать, посулить, обнадежить.
Не без влияния этих согревающих слов стал Мценский время от времени попадать в больницы в надежде не столько на излечение, сколько на возможность хоть что-нибудь разузнать о человеке по фамилии Чичко. А разузнав, отыскать к нему дорогу, чтобы доверить ему свою боль.
О Чичко говорили разное. О враче с такой фамилией среди уставших, желающих подлечиться алкашей ходили слухи и даже легенды. Во всяком случае, имя это знали. И, что забавно, многие считали, что Чичко от пьянства не лечит, а «заговаривает» («пошепчет — и как рукой…»). Не отсюда ли версия, услышанная Мценским от одного молодого врача-нарколога, сторонника «культурного» метода борьбы с пьянством, допускающего «этическое» употребление этила — так сказать, из хрустальных рюмочек с оттопыренным мизинчиком-с! Этот горе-психолог, ныне самостоятельно спившийся, упорно распространял о Чичко слухи, что никакой-де это не врач, а знахарь, подменивший науку занимательными психологическими опытами, место которым разве что в цирке, и что кандидатскую знахарь защитил по кожно-венерическим болезням, однако там у него дело не пошло, и Чичко переметнулся в более хлебную и одновременно призрачную область лечения пьяниц, где можно заговаривать зубы, попутно делать себе имя, и что вообще денег с пациентов не берет тоже небескорыстно — лишь бы прославиться.