Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
Как-то она? Жива ли еще? Мценский закрыл глаза и так, положась ни интуицию, словно проснувшись глубокой ночью в малознакомой квартире, начал искать нужную ему дверь. И, представьте, нашел.
В свое время дверь была обита солидным кожзаменителем, под которым мягким слоем лежал не то войлок, не то конский волос. Сейчас дверь эта напоминала Мценскому чучело старого экзотического животного, безжалостно продырявленное, лохматое и до сих пор небезопасное, ибо в его волосатых недрах наверняка водились какие-нибудь твари, какие-нибудь маленькие хищники — скажем, блохи или мыши.
Возле двери Мценский как следует принюхался и открыл глаза: а ведь дверь-то и впрямь знакомая.
В некогда шикарной профессорской квартире давно уже была размещена коммуналка. На звонок открыла
— И каво табе, бобик?
— И-инга Фортунатова, простите, пожалуйста, все еще здесь проживает?
— Инга твоя, кормилец, в сумасшедшем доме теперь проживает. На Пятой линии. Туды, значитца, и топай!
7
Чем ближе к развилке, тем ощутимее состояние всеобщей сосредоточенности. Толпа как бы повзрослела, посерьезнела. И пронизала ее не тревожная конвульсия, не судорога паники, но плавное разлитие зрелой задумчивости. Причем наблюдались эти перемены у всех трех нравственных категорий шествия. Подобный, массовых свойств, психологический нюанс запечатлелся в моей памяти с предельной отчетливостью.
На приближение развилки, то есть некоего предстоящего распутья, после которого продвижение примет более определенный характер, указывало постепенное загустевание толпы; ее с некоторых пор чем-то настойчиво подпирало, какой-то неизбежной преградой. Вряд ли это была искусственная плотина, скррей всего — элементарное сужение горловины потока.
И вот что замечательно: мое предчувствие непреодолимых препятствий в скором времени подтвердилось, на краю доселе бескрайнего горизонта начали вырисовываться контуры далеких гор. На порожней плоскости окоема, на всех пределах видимости, на их немерянной глубине и голубизне постепенно вызревали как бы клубящиеся каменные облака, увенчанные вершинами и прорезанные ущельями.
Не оттого ли, что в эти горные цепи, в эти бесстрастные, неосмысленно изваянные структуры упиралась дорога, не вследствие ли этого в потоке идущих людей и происходило едва заметное уплотнение сил? Телесных, а также душевных? И не отсюда ли, не от возвышенности ли препятствий, не просто загустевание, но как бы сосредоточенность? Концентрация постразумных возможностей? Ибо дураку понятно: не просто развилка впереди, но последнее испытание. И не на исключительность интеллекта проверка, а всего лишь на его прочность, дабы выяснить, насколько окислилась в прежней, житейской атмосфере та или иная мыслящая конструкция?
Трудно передать характер моих тогдашних ощущений языком заурядного преподавателя истории. Но, как говорится, не боги горшки обжигают, взялся за гуж — тяни.
Помимо загустевания и всеобщей сосредоточенности сделались явственнее и краски, сопутствующие шествию, а в самом движении наметилось нечто торжественное, под стать высокой музыке тех именно гениев гармонии, что посвящали свои творения Богу или мечте о Нем.
Сама же твердь дороги, как и прежде, была лишена каких-либо примет: голый, откровенный монолит, теперь даже без мелких трещин, весь будто стеклянный, литой, и люди на нем, как лилипуты на ладони Гулливера, — любой трепетный мирок высвечен и обрисован с невероятной конкретностью, с нечеловеческим тщанием и ясностью.
По обочинам дороги, отстоящим одна от другой, словно два берега пролива, отделяющего материк жизни от материка смерти, — расстояние крайне неопределенное, призрачное, ибо взору доступен всего лишь один из берегов (другой — за спинами толпы), так вот берега эти, прежде несшие на себе податливые, теплокровные деревья и зловонный мох, сочащийся песком, сейчас, с приближением к развилке, превратились в сплошной затхлый фиолетовый сон, а точнее — покрыты были низкорослым, синюшного отлива испарением, стоячим и безмолвным, слегка отдающим аммиаком.
Что это? Предзнаменования грядущей пустыни вселенского масштаба или плавный переход к возникновению новых форм и сюжетов? От предмета к абстракции и от абстракций к фантазии? Во всяком случае, согласно земной логике, всякая потеря обещала обретение.
Где, где вы, былые обочины моей жизни, на которых постоянно что-нибудь возникало:
И все-таки ярче прочего запечатлелась в моей памяти вышеупомянутая торжественность шествия, особенно в его завершающей стадии. Нельзя сказать, чтобы люди, другие твари как-то подтянулись, приосанились, напустили на себя излишнего достоинства, соответствующего моменту, — напротив: все живое как бы полностью раскрепостилось, предстало стихийнее и одновременно возвышеннее. То ли сказывалось приближение к горным вершинам, то ли срабатывала чья-то запрограммированность? Не могу знать, ибо всего лишь вспоминаю, то есть как бы блуждаю в потемках опустевшего театра, где еще недавно шумело действо, автор которого неизвестен. Во всяком случае мне.
Оглядываясь теперь на дорогу, ощущаю необходимость зацепиться за что-нибудь конкретное. Помнится, Суржиков, некто в огромной кепке с наушниками, расстрелянный в годы революции за неприятие общественных законов, с неиссякшим апломбом и развязностью ресторанного завсегдатая рассказывал нам с профессором Смарагдовым свою жизненную историю, не менее фантастичную, чем любая из человеческих историй, населяющих организм дороги.
Я уже гозорил, что, несмотря на всю торжественность обстановки, многие из путников дороги во что бы то ни стало стремились высказаться. И не по одному разу. Напоминаю об этой повальной особенности шествия, ибо исповедь — чуть ли не единственная слабость, не поддающаяся в человеке искоренению даже на смертном пути или пороге. И еще: чем гуще становился поток, тем интенсивнее, буквально взахлеб, спешили высказаться мои попутчики.
Суржиков вскоре неизбежно затерялся в толпе, пустившись в очередную, местного масштаба, авантюру. Но перед своим балаганным, исполненным скоморошьих ужимок исчезновением анархист еще раз, причем на полном серьезе, продекламировал, подбрасывая разудалыми плечами роскошную, шаляпинского покроя, доху:
— Каюсь, господа: промахнулся! Возымел ветромыслие, как сказал бы поэт. Наивно полагал, что имею право быть кем угодно-с. Верить во что угодно-с. Самообман, господа. Делать должно одно дело. Дело жизни. Верить в одного, то есть единого Бога. Блюсти личную неповторимость. Остаться собой — вот истина истин, ветхая, однако нетленная. Тогда ты жил, а не пригрезился самому себе. Я же на что угодно посягал. И не из зависти, господа, не из алчности — по наивности. По неизлечимой наивности! Восторгаться бытием тоже надо уметь. Чтобы не оскандалиться. Не сотвори кумира, а я сотворял, забывая, что кумир, в сущности, тоже един. Остальные — всего лишь кривые его отражения. Во храме гнутых зеркал, то есть в юдоли бренной. Вот я и выбрал себе в кумиры… уродца: протест, отрицание, не бой, а бунт. Мне тогда совершенно искренне казалось, что всякая деятельность выше нормы — гениальные открытия, захват власти, яркая, глубокая музыка, ослепительная мысль — все это дети протеста! Отрицания жизненной инерции, бунт против предначертанного кем-то жизненного пути (пути к погибели!), против безропотного согласия на эту погибель. До недавнего времени предполагалось, что ошибка моя — в распылении, что жил я, дескать, слишком общо. И потому Не сверкнул! Не отразился в зеркале с предельной яркостью. А теперь сознаю: профан-с. Потому как отражение принял за истину. К тому же искаженное отражение.
Темный Патриарх Светлого Рода
1. Темный Патриарх Светлого Рода
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Под маской моего мужа
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Держать удар
11. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Любовь Носорога
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXIII
23. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Меняя маски
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
![Меняя маски](https://style.bubooker.vip/templ/izobr/no_img2.png)