Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
— Ну, что же вы заткнулись? Продолжайте высказываться. Здесь можно. Гласность тут — категория постоянная, — съехидничал Аристарх. — Депутат называется! Едва отлучили от власти — и задребезжал языком. Барды ему не нравятся. Перемены не по нутру. Небось с тепленького креслица сковырнули, вот и защебетал. Не обращайте внимания, товарищ иностранец, это все детали, — улыбнулся Беззаветный волосатому викингу. — Наша страна молодая. Вы, должно быть, и не слыхали о такой. Сколько вам лет, извините за прямолинейность?
— Двадцать девять. И это много. Ибо двадцать из них я размышлял и в своих размышлениях зашел слишком далеко. Боги меня хотели отлучить от вредных размышлений. Однажды, когда я стоял под высоким
— Пятьсот лет! — воскликнул я неосторожно, и так как долгое время молчал, то многие из путников обратили на меня внимание. — Простите, но отчего же так медленно размышляли? Почему так долго продвигались в размышлениях, ну и… по дороге? Все говорят, будто скоро развилка. Вон возле тех гор. А вы пятьсот лет идете! Я и года не прошел, а уже тоскую по дому.
— Это пройдет. Отвыкнете. Я уже не помню своей отчизны. Только скалы, и вода меж этих скал блистает… сквозь годы.
— Это фьерды или фиорды — не знаю, как там у вас произносится это слово? — щегольнул Аристарх «незнанием» эрудита.
— Фь-о-орды… — задумчиво повторил птичник, как бы вспоминая нечто, и, мотнув головой, продолжал — Нет, ничего не помню. Вышло из меня все это… Все эти частности. А долго так иду оттого, что постоянно возвращаюсь в своих размышлениях на эту дорогу, на ее неуловимое направление. Куда она ведет? — вот что меня мучает постоянно. И потому все время иду как бы по окружности. Вокруг жизни своей!
— Вокруг земли, по экватору? Вы это хотели сказать? — довольно развязно осведомился у скандинава Аристарх Беззаветный.
— Вокруг жизни. Вокруг ее смысла. Вокруг всех этих вечных истин, поедающих душевный покой.
— И что же? — поинтересовался депутат райсовета. — К какому выводу пришли, столь долго размышляя?
— Ни к выводу, ни к выходу я так и не пришел. Потому и вращаюсь. Мне уже объясняли не однажды там, у горы, что вращения мои не бесконечны. Страсть к размышлениям рано или поздно поутихнет. И утолить эту жажду можно только смирением и просветлением (в отличие от просвещения!), признав не собственное фиаско, но всеобщий абсолют любви. Не безразличием к себе самому надлежит проникнуться, но кротостью. Проявить к себе настолько сильное внимание, что как бы и вовсе забыть о себе.
— Короче говоря, необходимо перестроиться, признать свои ошибки… — продолжал наседать на блондина, одержимого размышлениями, бывший бюрократ. — Или умом повредиться, сойти с ума, чтобы сойти с круга?! И далее двигаться в заданном направлении?
— Почему в заданном? В неизбежном. К очищению, к абсолютной свободе, — как нечто само собой разумеющееся, перечислял «вечный мыслитель».
— Что вы перед ним расстилаетесь? — ревниво придвинулся к иностранцу разгоряченный «внутренними противоречиями» стихотворец. — Да он же, этот чинуша, тем очищающим путем и миллиметра по жизни не прошел! Слыхали — «в заданном направлении»? Самостоятельно такой шагу не шагнет! От таких деятелей, дай им волю, не только их колхоз или район — весь мир в упадок придет, в непролазную скучищу все канет!
— Нельзя ли потише, товарищи?! — громким шепотом не попросил — потребовал изможденный, аскетического обличья человек в защитного цвета гимнастерке и в темных, костюмных брючатах, имеющих две очкообразные серые заплаты в районе неотчетливых ягодиц. — Необходимо сосредоточиться. Подвергнуть себя беспощадной чистке. Отделить убеждения от побуждений. Весь мир затаил дыхание перед глобальными переменами, идущими, как светило, с востока на запад. А вы, извиняюсь, базарите… — и, не сказав больше ни слова,
— Во! — восторженно воздел перст Аристарх Беззаветный, первым пришедший в себя после укоризненного замечания тощего человека. — Уважаю! Видели дырочку на его гимнастерке, возле сердца! Думаете — от ордена? От пули! Заметная личность. Нужно будет стихи ему посвятить. Встречал его на дороге неоднократно. В глаза бросается. Истовостью своей. С тридцать седьмого года вот так, не меняя осанки, идет. Руки за спиной. Вроде как под конвоем — и все ж таки независимо шагает. Его тут многие побаиваются. И уважают. Убежденный товарищ. Из пламенных. Не чета каким-нибудь бюрократам пузатеньким! Конечно, и он маньяк, но маньяк бескорыстный. Дитя революции, а не служебного кресла. Я бы таких к лику подвижников причислял! Чем не святые? К тому же мученик натуральный, полновесный. При царе Николае каторгу отбывал. Потом, в гражданскую, беляки его на кресте распинали. Правда, не гвоздями, а всего лишь колючей проволокой на крестовину примотали. Сняли его ночью две местные старухи из верующих. Не столько лечили, сколько молились на него потом. До прихода красных. Затем он к немцам в плен попал. Далее — ко-миссарил. Директором завода был. Военным атташе в панской Польше. Потом, при «отце и учителе», на Колыме парился. Долину смерти осваивал. Там и прикончил его один охранник-садист. Бросил он товарищу Февральскому (это у него псевдоним такой, партийная кличка — Февральский), бросил ему охранник под ноги красную десятку с портретом Ленина, червонец бумажный, одним словом, и говорит: подними, контра, не то за непочтение к вождю спишу тебя с лица земли, как гниду паршивую! Тогда подумал товарищ Февральский с минуту и решил поднять, потому как — Ленин изображен. А попка тот, охранник, вторично — шварк! — красненькую оземь. «Поднимай, вражья сила!» А «вражья сила» не поднимает больше, не желает унижаться. Стоят они так и смотрят друг на друга. Охранник затвором начал лязгать. Тогда товарищ Февральский согнулся и денежку медленно так поднимает, а затем, не разгибаясь, быстро-быстро засовывает ее себе в рот и съедает.
— То есть как это… съедает? — опешил ответственный со значком на пиджаке. — По какому праву?
— А так. Охранник его по зубам прикладом, а товарищ Февральский теми же зубами и съел бумажку. Чтобы, значит, не измываться больше над изображением. Так я этот его последний жест понимаю. Ну, а затем охранник, должно быть, из себя вышел, разнервничался, пуля из его винтовочки выскочила и товарища Февральского в сердце клюнула.
— Какая грустная сказка, — отреагировал по-своему скандинав.
— Веселого мало, — согласился Беззаветный. — Но как подумаю, что на месте товарища Февральского сидит сейчас какой-нибудь ничтожный пузырь, за семью печатями от народа затворившись, так и вообще волком выть хочется! — зыркнул взглядом в сторону аппаратчика Аристарх.
Спустя мгновение человек со значком довольно-таки бесцеремонно взял меня натренированным жестом под локоток и доверительно зашептал, неумело подражая легендарному товарищу Февральскому суровой интонацией своего жиденького голоса:
— Вам со стороны виднее, скажите, почему этот стихоплет привязался именно ко мне? Чего ему надо? Характерно, что я не только не читал его стихов, но и самого знать не знаю совершенно.
— Не придавайте значения. Человек малость не в себе. Творческая личность, то да се… Свободная профессия. Вот его и крутит. А что, разве он в чем-нибудь не прав? Тогда возразите ему. И дело с концом. Вы, что, и впрямь недавно оттуда, так сказать, с поверхности?
— Третьи сутки. При условии, что время здесь исчисляется теми же мерками, что и там, до моего инфаркта.