Шествие. Записки пациента.
Шрифт:
— Инфаркт схлопотали? — интересуюсь несколько потеплевшим голосом, и не для проформы вовсе, а как бы даже сочувствую. Прежде, работая в школе или валяясь на больничной койке, сообщи он мне о своем инфаркте, я б его не расслышал просто-напросто, ну разве что значка бы поостерегся и сделал вид, что взволнован сообщением. А теперь все как-то иначе.
«Старею, — подумалось, — если такого безжалостного пожалел».
— И на какой же почве инфаркт?
— В основном… от стеснения, от конспиративного употребления спиртных напитков. Двадцать лет из-под полы пил. Притворялся трезвенником. А всё эти банкеты, приемы мокрые, душа из них вон! Послушайте, чем-то вы нравитесь мне. Почему-то довериться вам желаю,
— Мценский Викентий Валентинович.
— Товарищ Мценский, а как тут по части продуктов питания? Небось все есть? Или опять-таки туго? Небось и прикупить негде? А то у меня деньжонки кое-какие завалялись в пиджаке. Сосет, понимаешь ли, под ложечкой, харак…
— С этим действительно туго, товарищ Варфоломеев. То есть даже никак с этим. Одно могу сказать: привыкаешь постепенно. Зубы, конечно, выпадают от безделья. Под ложечкой, как вы правильно заметили, сосет. Однако никто с голоду не помирает. И такое впечатление, будто чувство голода в назидание дается. Далеко, кстати, не всем. К примеру, те, кто уже не суетится, не размышляет, кого на развилке отсеют от общей массы, кто о себе забыл, тому не только кушать или там пить, но и спать не хочется. Не говоря уж о прочих интеллектуально-мозговых потребностях и позывах. Нету их у неразмышляющих людей. И такие люди, а их две категории, идут только до развилки. А там — одни налево, другие направо. И рассеиваются в мировом пространстве.
— Чепуха какая-то. Каким же это образом они рассеиваются? Да еще в мировом пространстве? Чай, не пыль, не дымовая завеса, а, так сказать, люди. И мы с вами, что ли, рассеемся?
— А вот насчет нас — неоднозначно. Всякое говорят. Обратите внимание, сколько здесь, на дороге, представителей разных эпох. Взять хотя бы вот этого нашего попутчика, который с дятлом на голове. Сколько, думаете, ему лет?
— Ну, лет этак тридцать.
— Пятьсот тридцать! Вместе с подорожными. Вы же слыхали: пятьсот лет по кругу вращается. Мыслит. Самый тяжкий грех получается — эти его сомнения. Не берут с ними в мировое пространство.
— Врет. Сразу видно — клоун. Зверьем обзавелся. Одет в какое-то рядно, характерно!
— Во-во! Сразу видно: не машинной выделки ткань, средневековая. Домотканые они у него — и рубаха, и штаны. Такие только в музее отыскать можно. И этот молодой человек, разменявший шестое столетие, утверждает: никакой развилки нет, а есть, мол, в горах такое узкое место, вроде ущелья, где смирившиеся, уже не размышляющие люди сами собой отсеиваются от основной массы, незаметным образом отпадают, и куда они в дальнейшем деваются — никто не знает; может, по второму разу живут и умирают, но уже окончательно, а может, своим путем продолжают идти, какими-либо потайными тропами и пещерами. А вся остальная гуща народная, перевалив ущельем за горы, продолжает двигаться по кругу, то есть дозревать. И так — всегда. Вечно. Покуда все не станут паиньками. Но дело даже не в этом. Самое удивительное — другое, а именно: со слов одного бывшего помещика, прожигателя жизни Суржикова, на дороге есть люди, прожившие не одну, а две и несколько жизней! Не бесконечно вращающиеся по кругу на этой шоссейке, а беспрепятственно возвращающиеся в явь, в прежнее существование: скажем, если этот человек из Торжка или Биробиджана, то и возвращался он в прежнюю точку земного притяжения, а не куда-нибудь в Гваделупу. Представляете?! Оказывается, еще не все потеряно. И при соответствующих данных, при определенном поведении можно рассчитывать на невероятное. Правда, человек этот, чьи сведения пересказываю вам я, авантюрист по складу характера и ожидать от него можно всякое. Но даже за одну только секунду сверхблаженства…
— И что же, по-вашему, является сверхблаженством? Возвращение в Биробиджан или Торжок? Нет уж,
— Вот те на, думал, единомышленника в вашем лице повстречал, а вы ишь как! Тогда — почему значок на пиджаке? Отдайте его коллекционеру. Выходит, не зря на вас менестрель бочку катил. От родины отказываетесь…
— Не от родины! От прежнего существования! От пребывания в прежнем образе жизни. Понимать надо, характерно, разницу!
— Значит, не только от родины — от всей планеты отказываетесь? Нехай, стало быть, летает сама по себе?! — закипело во мне прежнее, алкогольной закваски, раздражение.
— А мы где находимся, на Марсе, что ли? В другой галактике? От своей планеты я не отказываюсь. Да и как откажешься? Никакого резону нет. Однако согласитесь, товарищ Мценский, мы ведь с вами теперь не на прежних условиях топаем. Произошли, так сказать, некоторые сдвиги, существенные изменения. И я уверен — необратимые изменения, что характерно! А проще говоря, нету нас больше там, товарищ Мценский, хотя мы и есть тут. И очень хорошо, что так, а не иначе произошло. Могло ведь и хуже обернуться: хоть по научной теории марксистской, хоть по антинаучному священному писанию. Так что, как говорится, дареному коню в зубы не смотрят.
И тут меня тоской неизлечимой так и пронзило: что делать?! Неужто смириться, как вот этот гражданинчик деловитый, позабыть-позабросить прошлое и — дело с концом? Достал я свою записную книжицу — дай, думаю, нюхну разок полыни, не помешает. А заодно и приспособленцу предложу отведать. Испытаю прагматика вещественным способом, а не просто призывом любить и так далее, без материальной заинтересованности.
— Вот… — показываю Варфоломееву веточку. — Полынь степная, причерноморская.
— Спасибо, — и тянется взять ее у меня насовсем.:— Как слону дробина, а все-таки пища, трава. Она как, ничего? В смысле живота? Не скрутит… характерно?
Слава богу, успел я захлопнуть книжечку. Перед самым его носом. Округло картофельным, не заострившимся даже на смертном ложе. До меня как-то сразу дошло: сожрать он мою полынь вознамерился, посягнул на талисман. Ах ты, думаю, верблюд безгорбый. Но вслух этого не сказал. Рано, думаю, ссориться. Короче говоря — у самого деловитость появляется. Смекаю. Он, этот аппаратчик, еще новичок на дороге, поумнеет на днях, в расспросы пустится, в комбинации всевозможные. Глядишь, и разведает что-нибудь полезное. К тому же — хотелось порасспросить его: как там, в Расеюшке, нынче? А главное: не началась ли война с американцами?
— Извините, но это… — показал я Варфоломееву глазами на талисман, — это для другой цели. Ну, как бы на память о лучших днях.
— Санаторий? По какому ведомству? У нас на Черноморском тоже своя оздоровиловка была. До недавнего времени. Детям передали. И не на баланс, а всего лишь на пользование. У нас ведь как: чуть что — все детям. А старикам кроме символического почета — очередь в дом для престарелых. Все детям, детям, будто они саранча какая прожорливая! А много ли детям надо? Босиком по лужам…
— Дети на земле все еще с голоду умирают, — начал было я про Африку с Латинской Америкой и вдруг подумал: что он, Варфоломеев, газет не читал, что ли? — Скажите, Игорь Иваныч, ну, а как там, вообще, дома? Понимаете, отвыкать начинаю. Все, что в памяти держалось, расползается по швам. А не хотелось бы пережитого лишаться.
Варфоломеев поправил на шее галстук. Бледная, сдобная ладошка его руки прошлась вниз по пиджаку, на мгновение задержалась, запнувшись о значок, и, как бы раздумывая, поползла дальше вниз, покуда не отделилась от наметившегося животика и не обрела прежнее висячее положение.