Шипка
Шрифт:
— Мои, — сказала она и залилась слезами. Сейчас же поправилась — Два братика и две сестрички.
— А где твои родители? — участливо спросил Тодор.
— Татко ушел в ополчение, — медленно, сквозь слезы отвечала девушка, — а маму сегодня утром застрелили на турецкой улице. Я все бросила и бежала, у нас ничего нет, ничего!
— Да-а-а! — только и сказал Христов.
— Я так боюсь, так боюсь башибузуков! — произнесла она с отчаянием и оглянулась, словно ее настигали эти разбойники, — Я уже попадала к ним, едва спаслась!
Девушка повернула к нему правую щеку, и Тодор увидел неглубокий, совсем свежий розовый шрам. Он црипомнил ликующую Эски-Загру и эту девушку, поцеловавшую Павла Петровича
— Тот русский офицер, которого вы поцеловали в день освобождения Загры, был нашим славным командиром, — сказал Христов. — Он сегодня пал. Героем…
Она, успевшая привыкнуть ко всяким ужасам и смертям, не поразилась этой печальной новости.
— Царство ему небесное, — ответила она спокойным для такого случая голосом.
— Да-да! — снова протянул Тодор. — Что ж, идемте теперь вместе. Я вам помогу, пока меня не позовут начальники.
Их догнал Иванчо, усталый, как и все, запыленный, в окровавленной рубашке и с ружьем Пибоди за спиной. Расщепленный пулей приклад едва не цеплялся за землю. В руках Иванчо осторожно держал какой-то мокрый сверток.
— Что это? — удивился Христов.
— Ребеночка нашел, — виновато проговорил Инапчо, — Его мама там мертвая лежит
— Неси, Иванчо, неси! — растрогался Тодор. — Хороший из тебя получается человек, Иванчо!
Они догнали хромого офицера: он тяжело опирался на сучковатую палку и шел, припадая на левую ногу, вздымая серую, въедливую пыль. Когда он оглянулся, Христов быстро узнал бредущего: штабс-капитан Стессель.
— Ваше благородие! — крикнул Тодор. — Вы нуждаетесь в помощи?
— Нет, нет! — Стессель грустно улыбнулся, Христову даже показалось, что темный ус его дрогнул. — У вас свои заботы… Как-нибудь доковыляю… Благодарю вас…
Впервые за эти несколько месяцев Христов уважительно посмотрел на штабс-капитана и пожалел его. «И он… пострадал за нас, болгар, — подумал Тодор. — Все остальное ему можно и простить».
Христов сознавал, что паходится в лучшем положении, чем беженцы и многие его товарищи. Раненные, они тряслись на телегах и просили снять их и положить на траву: здесь легче будет умереть, для чего же испытывать лишние муки! Усатый ополченец, перевязанный так, что у него виднелся только правый глаз, взывал к милосердию и просил пристрелить его. Еле-еле передвигается поручик Живарев; постоит минуту-другую, оглянется назад, посмотрит вперед и продолжает свой мучительный путь, едва сдерживаясь от стона, когда приходится ступать на раненую ногу. С трудом сидит на коне штабс-капитан Понов. Его нога тоже распухла и посинела. Он уступил просьбе и сел на лошадь, но ему не хочется выделяться среди других, и он наверняка чувствовал бы себя лучше, если бы не сидел в седле, а шел, опираясь на палку, как это он делал часа два назад или как сейчас идет бледный, измученный Стессель…
— Запомни, Иванчо, этот день, — тихо роняет слова Христов. Парень волочится рядом и старается держаться молодцом, хотя нести винтовку, мешок за спиной и ребенка на руках ему невыносимо трудно. — Дай бог, чтобы таких дней у нас никогда больше не было!
Иванчо молчит, он лишь сильнее и громче сопит носом.
Ночью отдыха не было: выстрелы слышались совсем близко, отходившие часто вступали в перестрелку с налетавшими башибузуками и черкесами, отгоняя их огнем.
Привал сделали утром, на виду показавшегося в дымке Казанлыка.
Туда и прибрел к ним измученный и осунувшийся генерал Столетов. Синие пятна легли на его пожелтевшее лицо, а щеки прорезали новые морщины. Христов заметил, что генерал словно побелил голову — столько новых седых волос появилось у него за последние сутки. Он оглядел ополченцев поблекшими, потухшими глазами и долго не мог проронить ни слова.
— Братья, — сказал он мягко, по-отцовски
С напряженным вниманием слушали генерала Христов, Иванчо, другие ополченцы и спасшиеся жители Эски-Загры. Хотелось верить — так оно и будет… Не может быть иначе!.. Нельзя иначе, нельзя!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
В Эски-Загру Йордан Минчев прибыл за трое суток до рокового часа. Он имел нужные сведения и желал передать их Гурко, Скобелеву или Артамонову. Был уверен, что в Эски-Загре его держать не станут, а пошлют туда, где сосредоточиваются турки, чтобы иметь за ними постоянный глаз — в Ени-Загру или Хасиой, Филиппополь или Базарджик. Скобелева или Артамонова он не встретил, а обеспокоенный Столетов, поблагодарив за ценные сведения, сказал, что он перешлет их в штаб и попросит для соглядатая новое задание. Но начались ожесточенные бои, и Минчев не смог встретиться со Столетовым. Тогда он решил на время задержаться в Эски-Загре. В тот момент он твердо верил, что противник не прорвется к городу, что его остановят на дальних рубежах.
Случилось самое худшее…
С грустью наблюдал Минчев за тем, как ополченцы и русские солдаты покидали обреченный город, как бросались им навстречу убитые горем женщины и просили забрать их детей, которые могли стать жертвами башибузуков-садистов, как вооружались пиками, ятаганами и ружьями мужчины, готовые сражаться за каждый дом и за каждый камень, как сновали между взрослыми подростки, умоляя не прогонять их от себя и разрешить повоевать с турками.
Минчев сознавал, что, чем меньше людей увидит его сейчас в городе, тем лучше это будет для него в будущем. Но жар сердца победил холодный рассудок: спрятав красную феску в карман и глубоко надвинув на лицо помятую, потерявшую форму шляпу, изрядно испачкав лицо золой и глиной, всем своим видом изображая неряшливого и бестолкового человека, Йордан пристроился к одной из групп и стал поджидать противника.
Город уже был объят жарким и беспощадным пламенем, пожиравшим один дом за другим. «Это месть, это от злости, — рассуждал сам с собой Минчев. — Если турки собираются навсегда остаться в городе, зачем им жечь дома и производить такие опустошения? — Но он тут же возразил себе: — А разве мало жгли они и раньше? Разве не жгли они восставшие деревни? Жгли даже такие селения, которые всего лишь подозревали в сочувствии повстанцам. Эски-Загра, с их точки зрения, совершила тягчайшее преступление: она встретила русских, как родных братьев».