Школа беглости пальцев (сборник)
Шрифт:
– Он дразнится на каждой перемене, что я втрескался в Оксанку Тищенко.
– А ты втрескался?
– Да, – признался мальчик.
– Тогда по морде! – посоветовала мать.
– Я не могу – по морде, – сказал он.
– Почему?
– Морда глазами смотрит…
– А-а… Тогда выкручивайся как знаешь… Н у, все?
– Нет… – Он помялся… – Знаешь, Сашка говорит, что я – еврей, – выговорил он наконец, пристально глядя на мать.
– Да. Ну и что?
– Марина, я не хочу быть евреем… – признался он.
– А кем ты хочешь быть? – хмуро осведомилась она.
– Я хочу быть
– Вот что, – сказала мать. – Я тебе про все объясню, только завтра, понял?
– Почему завтра?
– Долгий разговор. Много сил отбирает. Понял? А теперь марш спать!
Он посидел еще тихонько, слушал, как тарахтит машинка, поковырял пальцем дырку в колготках, попросил:
– Марина, займись со мной…
– «Займись мной», – поправила мать машинально, не отрывая взгляда от машинки.
– Займись мной, – послушно повторил он.
– Отстань, – сказала она на той же ноте. И вдруг подняла на него глаза, отложила в сторону лист и тихо сказала: – Ты хочешь, чтобы мы летом поехали к морю?
– Ага! – оживился он.
– Для этого я должна стучать на машинке. Я заработаю деньги; мы летом сядем с тобой на поезд и поедем к морю.
– И наши соломенные шляпы возьмем? – радостно спросил он.
– Возьмем шляпы.
– И ты будешь лежать на пляже, а я буду сыпать тебе на спину песок тонкой струйкой?
– Тонкой струйкой…
– А потом я сяду на твою горячую спину и мы поплывем далеко-далеко?
– Далеко-далеко… – сказала мать и отвернулась к окну.
Мальчик понял, что она плачет, и ушел в комнату, чтобы не мешать.
…Уже засыпая, он опять пришел во двор с отцом, и мать встречала его. Он шел от отца к матери, словно плыл от одного берега к другому. Трудно плыл, как против течения. Мальчик чувствовал, что отец смотрит в спину, а мать смотрит в вихор, выбившийся из-под шапочки. О чем думали эти двое?
За окном сгустилась темень, и не видать было терновника, и не видать было, как шагает в неизвестные дали самостоятельная и отважная буква «Я»…
Один интеллигент уселся на дороге
Марине Москвиной
Говорили, что на центральной аллее появилось новое лицо – человек с велосипедом…
Подозревали, что приезжает он из деревни, то ли из Глухова, то ли из той, что за оврагом, – но выражением лица обладает явно не деревенским, а городским, да и выше бери – гуманитарным…
И вот, обладая этаким-то выражением лица, он приезжает на велосипеде, сомнамбулически крутя педалями, – в светлом длинном плаще, излишнем для теплой такой погоды, застегнутом, впрочем, только на три верхние пуговицы, – и, прислонив велосипед к сосне, подстерегает на аллее одиноких дам, удовлетворенно бредущих из столовой в корпуса…
Первой наткнулась на него Эмилия Кондратьевна. Могучие малеевские сосны, светясь перламутровыми стволами, звали к вдохновенному творческому труду, но Эмилия Кондратьевна, хоть и заправила с утра в машинку чистый лист и даже страницу пронумеровала – 63-ю, тащилась после обеда в номер поспать.
Она брела по дорожке к нашему
Кстати о фавне: этот мерзавец стоял за деревом в светлом плаще, предусмотрительно застегнутом лишь на верхние пуговицы. И такое у него утонченное лицо, рассказывала нам, бурно дыша, возмущенная Эмилия Кондратьевна, – и очки, очки! – что в голову не приходит опустить взор!
…Кроме Эмилии Кондратьевны, детского критика, сидели еще за нашим столом Миша и Руся, такая, ну, пара, что ли, они работали вместе: писали прозу, одну на двоих, как братья Вайнеры или братья Стругацкие, только Миша и Руся не братья считались, а просто – соавторы. Миша грубоват был и бряцал на обшарпанной гитаре довольно симпатичные скабрезные песенки времен сельскохозяйственного студенчества семидесятых годов. Томный хрупкий Руся при нем находился и очень нервничал, когда, бывало, Миша на литфондовском автобусе уедет в Дорохово за пряниками и опоздает к обеду.
Маринка считала, что они, конечно, спят, но она не злословила, потому что неизменно добавляла при этом:
– Ну, и на здоровье, литературе ведь это не мешает…
Я как раз не думаю, чтоб они спали, – к ним как ни постучишь, Руся на машинке щелкает, а Миша мечется по комнате и диктует. То есть, может, они и правда только соавторами были, но зачем для этого один номер на двоих снимать?
Миша и Руся работали по крупному, в смысле стиля. Называлось это «библеизм», то есть имелся в виду стиль, в каком Библия написана. Например, один из Миши-Русиных рассказов начинался так: «И пришли они к женщине этой. И было это в седьмой день, воскресенье. При них выпить было, и много желали они веселиться. Но дверь эта женщина не отворяла. И возопил тогда Вася: “Откроешь ли ты, блядь, в светлое воскресенье господне?!”»
Справа у окна сидел мрачный Кириллов, драматург. Маринка говорила, что никто его не ставит, но в определенных кругах очень ценят, он гонит «чернуху», жутко талантливую, куда Петрушевской! Кириллова вот-вот должны были начать ставить, ведь в литературе все давно переломилось, поэтому Кириллов сидел месяцами в Доме творчества писателей, «Малеевке», и гнал «чернуху».
Каждый день он отстаивал очередь к автомату в вестибюле главного корпуса и громко кричал в трубку: «Теть Фира! Теть Фир! Если приедет Глубокое из МХАТа, дайте уже ему пьесу „Бардак“ в красной папке! Да на ней прямо сверху написано черным фломастером: „Бардак“! Теть Фир! Не ту красную папку, что на этажерке, не спутайте. В той две одноактовки: „Расчлененный труп“ и „Главный гинеколог“. Не спутайте. Та красная, которая таки именно та, лежит в верхнем ящике письменного стола…»
Маринка говорила, что у Кириллова трагическая судьба. Не в том смысле трагическая, что младенцем он остался сиротой, это еще полбеды, а в том смысле, что воспитала его соседка тетя Фира, передав в процессе воспитания невинному русскому мальчику ужасающий жмеринский акцент. Из-за этого акцента в литературных кругах к Кириллову относились с недоверием. И он мог сотни раз рассказывать, что тетя Фира его только воспитала, но все равно у Кириллова была трагическая судьба: его встречали по открытому славянскому лицу, а провожали по акценту…