Школа жизни великого юмориста
Шрифт:
– Ничего мне не нужно, кроме покоя! На, получи и проваливай!
Гоголь сунул ему в руку пятиалтынный и захлопнул дверь перед его носом. Яким стоял посреди комнаты, отдуваясь от перенесенных трудов, и с недоумением следил глазами за барином: что-то у него на уме? Вишь ты, достал из угла кочергу, открыл дверку печки и шарит внутри.
– Открой-ка, братику, трубу.
Яким вместо того только рот разинул.
– Я не о твоей трубе говорю, а о печной… Вьюшку вынь, слышишь?
– Да на что, паночку? Невже в такую духоту топить еще станем? Да и дров-то не положено…
– И без них затопим.
Яким вынул вьюшку. Барин же тем временем засветил свечу, поставил ее на пол около открытой печки, пододвинул себе стул и уселся с кочергой в руках.
– Ну, а теперь развязывай-ка пачки.
– Царица Небесная! Что вы, паночку, затеваете?
– Аутодафе.
– Это что же такое?
– А сейчас увидишь. Развязывай же, говорят тебе, да поближе сюда пододвинь. Ну, скоро ли?
Взяв верхнюю книжку из развязанной пачки, Гоголь разодрал ее по листам, зажег последние на огне и бросил в глубину печки, после чего принялся точно так же за следующую книжку.
Яким, не без основания вообразив, что бедный барин спятил с ума, хотел было удержать его за руку. Но Гоголь отстранил его и злобно рассмеялся.
– Слыхал ты, братику, или нет, что в былые времена еретиков, да и книги их еретические, на кострах сжигали?
– Где слыхать-то!
– Так этакая-то штука и называется аутодафе.
– Кажный дидько в свою дудку грае! Ой, лихо! А ваши книжки хиба тоже еретические?
Гоголь снова усмехнулся.
– Да, ересь поэтическая…
– Какая там ни будь, а коли ересь, так, знамо, лучше сжечь! Ах, ах, до чего мы дожили! Да нельзя ли хошь в мелочную лавочку сбыть?..
– Чтобы там сельди завертывали? Удружил! Для этого моя ересь все-таки слишком хороша. Однако на вот кочергу: можешь тоже подсоблять.
И стал Яким подсоблять барину: один рвал книжки и предавал их огню, другой поворачивал вспыхивавшие листы кочергою, чтобы лучше горели, и в какой-нибудь час времени вся поэтическая ересь, потребовавшая на свое создание целых два года, в количестве без малого шестьсот экземпляров в искрах и дыме вылетела буквально в трубу.
О, если бы чудом каким-нибудь с неба свалился крупный, тысячный куш, чтобы на первом же иностранном пароходе умчаться на край света! Ведь совершались же чудеса в былое время? Отчего бы не быть им и в девятнадцатом веке?
Глава шестая
Без оглядки
– А к тебе, брат, из почтамта пришла повестка и на тысячную сумму.
Такими словами встретил Гоголя дома Прокопович. У того и руки опустились. Вот оно, чудо-то!
– Что с тобой, Николай Васильевич? – озабоченно спросил Прокопович, видя, что приятель его совсем изменился в лице и стоит как вкопанный.
Тут только Гоголь очнулся и быстро подошел к столу, на котором лежала повестка.
Верно: «Денежный пакет на 1450 рублей». Да на его ли имя? Как же: «Николаю Васильевичу Гоголю-Яновскому».
– От кого бы это могло быть? – заговорил опять Прокопович, вслух произнося вопрос, который мысленно задал себе уже сам Гоголь. – Ты, может быть, писал своей матушке о своей болезни, просил выслать тебе на поездку в Любек?
А что же? Хоть он и не просил именно на это денег, но маменька знает о совете докторов и по своей безграничной доброте достала для него где-нибудь… А если деньги не от нее? От кого бы ни были, разве они могут иметь теперь какое-нибудь иное назначение?
– Писал, да, – отвечал он и взглянул на часы. Экая ведь досада! Уже пятый час, почтамт закрыт; придется ждать до завтра.
Давно не проводил он такой беспокойной ночи; с восходом солнца он не мог уже сомкнуть глаз, а в половине восьмого был на ногах. Яким едва успел уговорить барина выпить перед уходом хоть стакан чаю. Второпях он обжег себе горячим чаем и глотку, и внутренности. Ну, да черт с ними! Почтамт ведь открывается уже в восемь.
Прокопович оказался прав: денежный пакет был, в самом деле, от матери Гоголя, но – увы! – не на поездку его в Любек. Васильевка ее была заложена в ссудной казне опекунского совета, и все высланные 1450 рублей она поручала сыну внести туда в уплату срочных процентов, горько жалуясь при этом, что только сосед Борковский согласился ссудить ее такою крупною суммой, но тут же отобрал у нею большой медный куб из винокурни…
Эх, маменька, маменька! Куб кубом, а ведь и сын-то единственный, будущая опора в жизни, чего-нибудь да стоит? Остаться в Петербурге разве не то же, что дать свезти себя прямо на Волково? Протянешь еще, пожалуй, месяц-другой, а там Прокопович отправит к ней лаконичную, но громовую цидулу: «С душевным прискорбием имею честь уведомить, что любезнейший сын ваш Николай волею Божиею…» и т. д. И весть эта убьет несчастную, наверное убьет! Пусть она читает ему чуть не в каждом письме «мораль», да ведь все от безмерной родительской любви. Вот и теперь даже к этому письму приложила целый ворох материалов о малороссийских обычаях и поверьях, которые он просил собрать для него. Каких хлопот ей это, верно, стоило! Ах, маменька, милая, бесценная моя! Что мне делать, чтобы не слишком огорчить ее да и сохранить ей сына? Творец Небесный, просвети Ты меня!
Терзаясь таким образом, он безотчетно шел себе вперед да вперед – сперва по Почтамтской, потом по Малой Морской, пока не уперся в Невский. Здесь повернул он в сторону Казанского собора, а увидев его перед собою, как бы подталкиваемый невидимою силой, поднялся на паперть и вошел в собор. На улице, вне стен соборных, слепило и жгло июльское солнце, гудел и грохотал многолюдный город. Здесь вошедшего разом охватило торжественным безмолвием, прохладным полумраком, словно он вступил в совершенно иной, неземной мир. И в самом отдаленном притворе он опустился на колени, чтобы припасть пылающим лбом к холодному каменному полу…
Когда он, полчаса спустя, вышел опять из собора, на душе у него не то чтобы полегчало, но было зловеще-спокойно, как у больного, приговоренного врачами к смерти: что пользы волноваться? По крайней мере, чист перед людьми и перед Богом. Сейчас снесет всю сумму в ссудную казну, а там будь что будет! Который час-то? Только девять. Никого из господ чиновников там, конечно, еще не застанешь. Пройтись разве покамест по набережной Невы? Немножко хоть освежиться от этого несносного зноя…
Со взморья, действительно, веял преприятный, живительный ветерок, и Гоголь впивал его полною грудью. Точно ведь здоровье глотками пьешь! Вот бы куда, в море, за море!