Шкуро: Под знаком волка
Шрифт:
И начал:
Ты прощай, прощай, милая, Прощай радость, жизнь моя…Вдоль домов напротив, прячась в тень прохаживался подхорунжий Василий Гринчук. Разглядывал редких прохожих, поглядывал в окно на генеральское веселье. Неожиданно из тени палисадников появилась женщина в одежде лагерной казачки.
— Казак, скажи, ты здесь на охране? — спросила она осторожно, подозрительно.
— А ты кто? Разводящая?
— Смотрящая. Гляжу, как Шкуро веселится.
— Думаешь,
— Может, и не хватает. Вот эту песню мы с ним вместе играли.
— Давно его знаешь?
— С Екатеринодара. С молодости. А ты его охраняешь?
— Да. Я с ним с восемнадцатого года. Жду, чтоб домой проводить. Последнее время лишнее берет. До беспамятства.
— Казак, а как тебя звать?
— Ну, Николай.
— А тебе жалко Андрея? Ведь расстреляют.
— Повесят.
— Выручать надо.
— Надо бы, да как?
— Я знаю как. Меня Катя зовут. Я Андрея с детства знаю. Все сделаю, чтобы выручить. У меня машина в лесу, туда, к Шпиттау. В кустах, в яме. Одежда для него женская, документ хороший швейцарский. И на нас с тобой документы есть. Давай сделаем, а то одной мне тяжелее.
— Сделаем, Катя. У меня здесь сменщики в машине сидят за палисадником. Свои ребята» Поедем с ними потолкуем.
За кустами акаций стоял небольшой автобус с завешенными окнами. Гринчук постучал три раза, в машине погасили свет, затем открыли дверь. Гринчук пропустил впереди себя Катю захлопнул дверь, и свет зажегся. За столиком сидел Палихин в непонятной английской форме.
— Катька, ты чего здесь? — удивился было Григорий, но Гринчук резко крутанул женщине руку назад и вырвал из-под одежды пистолет.
— Сука твоя Катюха. Примчалась Шкуро выручать. Все приготовила к бегству. И меня завербовала. А вот еще финка у нее.
— Гражданка Буракова, это как понимать? — возмутился Палихин.
— А ты ничего и не поймешь му…
Далее минут пять в автобусе раздавалась лишь беспорядочная нецензурщина. В машине вертелся и Аркадий Стахеев в форме английского солдата.
— Давайте ее пока к этому эсэсовцу посадим, — сказал он. — За полчаса не перегрызутся, пока наши приедут.
Женщину заперли в каморку в хвосте автобуса. Вплотную к ней сидел молодой человек в штатском костюме, но по виду, конечно, солдат.
— Поймали тебя гады чекисты, — сказал он, пытаясь подвинуться.
— Сказали ты эсэсовец.
— Мать русская. Язык понимаю. Отца такие повесили, Хотел в Россию проехать пострелять. Адреса есть. Поймали гады. Видно, завтра прикончат.
— Давай успокою тебя немножко. Хоть и тесно…
— Попробуем…
— Хорошо так?
— Порядок… А ты сговорись с ними. Их всего трое. Не доложат.
— Что ты! С нашими нельзя договориться. Родную мать продадут. Мне теперь высшая мера — пуля в лоб…
— Эй вы там, — зашумели на них.
И как отголосок — с улицы донеслась песня пьяного Шкуро:
А теперь, моя милая, Разлучила нас с тобой, Разлучила, развела Чужая сторона!Катя заплакала тихими слезами.
Допел свою песню генерал, с трудом добрался до комнаты, свалился и не успел еще заснуть, когда за ним пришли офицеры полковника Брайара.
Поспать почти совсем не удалось. В пять утра на улице зазвучала торжественная православная литургия. Перекрывая хор певчих, кто-то громко изрекал с искренностью отчаяния:
— И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками. Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать. Ибо Не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас…
— Какой сегодня день? — спросил Шкуро кого-то, кто расположился рядом.
— Двадцать восьмое, пятница.
— Пятница! Так чего мы ждем? Она уже пришла за нами.
Первые грузовики подошли к воротам лагеря в 6.30, Литургия закончилась. Полковник Брайар прокричал команду:
— Господа офицеры, в машины! Первые — Доманов и его офицеры!
— Куда? — раздались нервные выкрики. — К Александеру на совещание? В НКВД? На расстрел? Не поедем!
— Вы все поедете. У меня приказ принять меры.
Майское солнце было уже высоко, открывались окна бараков и небольших домов, где тоже теснились обреченные офицеры. В открытом окне одного из ближайших домов увидели генерала Краснова — измученного старика. Он что-то кричал, но его не слышали.
На поляне, где только что прошла служба, офицеры сели тесными группами, прижавшись друг к другу, крепко держась руками.
— Уотсон, вперед! — скомандовал полковник.
У него все было предусмотрено. Рыжие, длинные, хамоватые солдаты с винтовками с примкнутыми штыками и с заточенными кирками бросились на сидящих офицеров. Крики боли, возмущение, русская отчаянная матерщина. Офицеров кололи, били прикладами, рубили кирками. Посадка на грузовики-фургоны началась. Несколько покалеченных офицеров не могли подняться — их затолкали в машины.
Шкуро и Доманова отвели к дому, где находился Краснов. Туда подогнали пассажирский автобус, засуетились у дверей с какими-то узлами. Шкуро и Доманову пришлось остановиться — в кущах старых разросшихся платанов с матом и выкриками возились казаки: «Высоко, мать их забрались, могли бы и пониже…» Цепляясь за ветви, на землю с неприятным лошадиным грохотом свалилось тело Медвянов я. Посиневший язык торчал изо рта, на шее вдавленный в кожу — белый шнур. «На электрошнуре, — объяснил казак. — Вон, второй, полегче». Маленького Аликова сняли руками. Его большие черные глаза смотрели прямо на солнце. Подошел английский офицер. Переводчик доложил ему, что «из трех попыток две удачные».
— Что же это они? — заплакал вдруг Доманов. — Как это они?
— А вот так, — зло ответил Шкуро. — Тебя еще на Лубянке помучают, а они отмучились.
В автобус усадили сначала семью Краснова: сам дряхлый генерал, его жена, брат, племянник. За ними вошли генералы Шкуро, Доманов, Саломахин, Васильев. Краснов, отдышавшись, сказал Шкуро:
— Андрей Григорьевич, у вас же орден Бани. Вы под защитой английского короля.
— Англичанка, сука, продала нас, как всегда, — ответил Шкуро.