Шлюхи
Шрифт:
Баба-Яга накормила-напоила Дашу, в баньке напарила, спать уложила, а наутро, только-только свет начал брезжиться, разбудила. „Дам я тебе гостинчик, — говорит. — Вот тебе конь. Скажешь этому коню: стой! — он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! — серебро да золото в коня оборотятся. Да смотри, не забудь, коли станет невеста Никиты Кожемяки торговать у тебя коня, ты ничего не бери, а одно проси — поцеловать Никиту свого. Возьми вот еще клубок. Куда он покатится — туда и ты за ним иди. Ну, теперь ступай с Богом!“ Поклонилась ей Даша и пошла своей дороженькой.
Вновь идет Даша дремучей чащей, ведет коня на снурке шелковом, перед ней клубок через пни-колоды скачет, вперед катится. Третьи башмаки истоптаны, последний костыль поломался и последняя хлебина каменная изглодана. Кругом такая темень, что в трех саженях ничего не видно. Совсем рядом кричит
Вспрыгнула Даша на коня, и помчал он ее через чащу черную, аки птица скрозь облак. Не много, не мало времени прошло, а всего одна минуточка — вынес ее конь из лесу. Видит Даша перед собой синее море раздольное, а на берегу-то град велик стоит. А богатый, видать, город тот, потому дома, куда глазом ни кинь, высокие, сады цветут пышные. Только ни одной живой души не видать, и речи людской не слыхать. Ходит Даша, дивуется. Когда, глядь, сидит на скамье девица в цветно платье разряженная, и собою красавица хоть куда. Подошла к ней Даша расспросить, где искать ей жениха выкраденного, стала спрашивать — а та молчит и не движется. Взяла ее Даша за руку — а та совсем каменная! Испугалась Даша, да назад без Никиты ей дороги нет. Смотрит, дом большой стоит. Взошла Даша внутрь — там народу видимо-невидимо, и стоят, и сидят, а только все до одного окаменелые. Пустилась тогда Даша по улицам бродить — везде то ж самое: нет ни единой живой души человеческой, все как есть камень! Долго так Даша ходила, и дивно ей, и страшно, когда вышла она к высокому холму, а на холме-то дворец стоит точь-в-точь, как тот, что Никита Кожемяка дома состроил: расписной, вырезной, беломраморный. Стоит Даша перед тем дворцом, слезинку за слезинкой платочком утирает. Вдруг как выскочат из тех палат расписных, вырезных, беломраморных, дюжин пять или шесть процентщиков, все, как один, носатые, губатые, что жабы булькатые — и к Даше; руки тянут, кошельками трясут, вот сейчас схватят. Да не тут-то было, ударилась Даша о сырую землю, обернулась белой горлинкой и прочь улетела.
Только нет ей дороги на родную Русь без Никиты Кожемяки. На другой день опять пришла Даша ко дворцу беломраморному. Вышла к ней из тех палат баба вида безобразнаго. А одета та баба, аки королевишна знатная. На плечах салоп черного соболя сибирского, на шее мониста бруштыновые, на перстах кольца бриллиантовые, на голове венец самоцветный. „Ах, что за яблочко наливное в наши края закатилося! — говорит. — Я — великая Лупа, царица Лупанарская — давненько таких свеженьких, таких маленьких, цветиков аленьких, не пробовала! Скинула она соболий салоп, а под салопом как есть голая была. А страшна-то: худа, что твоя оглобля, титьки до земли висят, и скрозь волосами укрыта да чирьями обсеяна. Говорит она Даше: „Твори со мной rpex! Коли не согласишься, сейчас порешу твою жизнь!“ — „Ох, срамница ты басурманская, что говоришь — сама не ведаешь“, — Даша сказала, ударилась о сырую землю, оборотилась белой горлинкой и прочь улетела.
На третий день увидала из окна Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками, что Даша опять ко дворцу пришла. Напустила она на нее кота-баюна. Ходил кот-баюн вкруг Даши, сказками да баснями велий сон нагонял, да только Даша уши заткнула, ничуть его басни не слушала; ходил-ходил кот-баюн, — нет проку как нет, — изнемог, баючи, и издох от натуги.
Вышла тогда из дворца Лупа, царица Лупанарская, со своими процентщиками к Даше, спрашивает: „За каким делом пришла?“ — „За делом, не за делом, а есть
Пришла царица Лупанарская в горницу: „Ну что, посмотрела, — говорит, — теперь вон ступай“. А Даша ей: „Погоди! Не гони. Есть у меня еще конь. Скажешь ему: стой! — он и рассыплется в серебро да золото. Скажешь: но! — назад все в коня оборотится. Не простой конь, заветный!“ Возгорелись глазища у Лупы царицы, что уголья: „А сколько завету?“ — „Дозволь мне поцеловать Никиту Кожемяку“. Захохотала царица; „Что ж, на том и уговорилися!“ Пошла царица Лупанарская на двор за конем, а Даша, сколько ни убивалась, сколько ни причитала: „Проснись-пробудись, Никитущка! Это я, Даша, к тебе пришла…“ — никак не могла оживить его.
Опять пришла царица Лупанарская Дашу гнать. А Даша: „Погоди! Не гони. Вот еще осталась у меня сума, в суме палок три снопухи…“ — „Знаю! Знаю! Три снопухи! — Лупа царица аж запрыгала, в ладоши захлопала. — В палках я толк знаю! За эту забаву полцарства отдам!“ — „Не надо мне полцарства, а дозволь с Никитой Кожемякой ночь перебыть“. Захохотала царица Лупанарская, словно гром возгремел: „Да, за три снопухи цена не великая. А что палкам сказать-то надо?“ — „Скажи: из сумы!“ Закричала Лупа царица зычным голосом: „Из сумы! Из сумы!“ Тут как выскочили из сумы палки и давай утюжить ее — Лупа царица кричать. На крик процентщики сбежались, да палок в суме довольно было — всем досталось. Выгнали их дубинки на двор — били-били, колотили-колотили, пока у тех ребра не оголились, пока сами не изломались.
Всю ночь Даша проплакала. Да как ни плакала, ни звала: „Проснись-пробудись, Никитушка!“ — ничего Никита Кожемяка не слышал. Так ночь прошла. А как уж красно солнышко совсем поднялось, вдруг упала Дашина слеза ему на щеку, — тут же он встрепенулся. „Ох, — говорит, — что-то меня обожгло!“ — „Это я, Даша, к тебе пришла. Три чугунных посоха изломала, три пары башмаков железных истоптала, три хлебины каменных изглодала, да все тебя, милый друг, искала!“ — „Уйдем, — говорит Никита, — уйдем на Русь!“ — „Как же нам уйти? Будет за нами погоня великая! Лупа, царица Лупанарская, если схватит нас — тут же смерти предаст. Тебе с лютой бабой не управиться. Надо мне ухитриться!“ Сейчас оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“
Вновь Аллу затрясло, заколотило; так и не добравшись до конца, она с содроганием бросила злополучную рукопись, вскочила с дивана и принялась…
Но вернемся: во времени возвратимся на девять часов назад, а пространством нам пусть в последний раз послужит кабинет Имярека Имярековича. Ибо в тот самый час, когда литературный критик Алла Медная на подкашивающихся ногах покидала пределы кабинета Имярека Имярековича, унося в сумке невостребованную рецензию, как раз туда-то и направлялся автор „Мудрой девы“ Никита Кожемяка. Сочинитель и критик едва не столкнулись в дверях лбами. Но что им было друг до друга?
Ведь связь между ними существовала сама по себе и вовсе не считала потребным сводить незнакомые лица.
Лишь только Никита Кожемяка переступил порог, навстречу ему из-за стола поднялся среднего роста толстячок. На выпуклых щеках толстячка распускались самые нежные розы, а между ними (щеками или розами) сияла белосахарная улыбка. Неудивительно, что Никита оторопел от такого приема, но тут же сообразил, что главный редактор толстого журнала, очевидно, обознался.
— А-а! Приветствую, приветствую, племя молоденькое, незнакомое, — истекал улыбками Имярек Имярекович. — Если не ошибаюсь… Никита Кожемяка? Не правда ли? Наша молодая надежда!