Шлюхи
Шрифт:
Когда бранчливая особа собрала и упаковала в чемодан последние предметы, она наконец прекратила бурливый поток упреков и обвинений, густо оснащенный крепким словом, и, выдвинув вперед плотно сжатые желтые челюсти, поволокла свой скарб к стоянке такси. Тогда только песнопевец заметил стоявших сторонкой оторопевших Никиту и Дашу.
— Поднимайтесь ко мне! — закричал им Федор Тютчев.
— А это не опасно? — настороженно поинтересовался Никита и махнул свернутой в трубку рукописью в сторону удаляющейся особы.
— Это прекрасно! — кричал поэт. — Давайте, давайте, я чайник ставлю.
Жилище поэта теперь казалось пустым и аскетически ясным. Размытый осенний свет, отражаясь от выбеленных стен, создавал захватившее всю комнату подвижное эфирное тело. И как же хороша была в этом живом трепетном воздухе Даша! И как сосредоточенно-заботен к ней — Никита. А поэт Федор Тютчев выводил поэзы одну за другой, точно ошалевший от вешней сумятицы щегол, и после каждой
— Ну как?
— Эпигон. Чисто эпигон, — откровенно признавался Никита.
— Чей это эпигон? — наивно округлял глазки пиит.
— Да уж известно чей. Но, как по мне, так, я бы предпочел нынешнее твое эпигонство новаторству былых верлибров.
Пили чай. Когда все трое уже осоловели и от чая, и от стихов, Федор Тютчев обратил внимание на предмет в руках Никиты.
— Что это у тебя? — спросил он. — А! Я знаю. Знаю. Это та самая рукопись. Ты начинал мне читать. Мы закончили… Сейчас-сейчас… „Оседлали они борзых коней и поскакали в чистое поле…“ Продолжим, продолжим…
Только Никита не горел тем же воодушевлением;
— Хорош чудить. Какая муха тебя сегодня укусила?
— Но почему нет? — несмело вступилась Даша. — Мне тоже было бы интересно послушать.
Такого прошения оказалось более чем достаточно, чтобы Никита тут же разгладил свернутые листы.
Ехали, ехали Даша и Никита, много прошло времени. Уж далеко за лесами, за горами страна Лупанария. Кругом тишь да гладь, да Божья Благодать. Только сердечко у Даши вдруг неспокойно сделалось. „Слезь-ка, Никитушка, с коня да припади ухом к сырой земле, не слыхать ли за нами погони“. — „Что ты, люба моя, тревожишься, — говорит Никита, — никого на сто верст не видать“. — „Послушай меня, недаром сердце щемит, не иначе Лупа царица недоброе затеяла“. Послушался Никита Кожемяка, соскочил с коня, припал ухом к сырой земле и говорит: „Да, слышу я людскую молвь и конский топ!“ — „Ах, помоги нам Господи! Это за нами гонят! — говорит Даша. — Что делать?“ Долго не думала, рукавом махнула — оборотила коней цветущим лугом, Никиту Кожемяку — ясным соколом, а сама сделалась колодцем. А процентщики-то все по следу шли, когда смотрят: нет больше следов, кругом луг зеленый раскинулся, а и разубран тот луг цветами белыми да лазоревыми. Стоит посереди того луга старый колодец, а на срубе сокол сидит да воду пьет. А кругом ни души. Следов дальше нет. Покружили, покружили процентщики лупанарские вкруг колодца и поворотили назад. Прискакали в сваю Лупанарию, являются к Лупе царице с докладом: „Ваша Царское Лупанарское Величество! Не видать ничего в чистом поле, только и повстречали посередь луга колодец, что весь мохом оброс, из того колодца ясный сокол воду пьет“. Взъярилась Лупа царица, почернела, что облак ночной; закричала, кулаками застучала, ногами затопала: „Ведь это они и были! Что же вы, такиеразэдакие, сокола не словили, колодец не спалили?!“ Тотчас послала царица Лупанарская новую погоню.
А Даша с Никитой скачут себе чистым полем, быстро их несут кони борзые. Богу благодарение, ни зверь дикий им на дороге не станется, ни башибузук злодейский; только вновь у Даши сердечко всполохнулося, так и ноет, так и щемит. Говорит Даша: „Ну-ка, Никитушка, слезь с коня, припади ухом к сырой земле, чует мое сердце недоброе, нет ли за нами погони“. Дивится Никита: „Уж от Лупанарии лупанарской далече угнали. Разве кто нас теперь достигнет?“ Сказал так Никита, но с коня соскочил, припал ухом к сырой земле. „Ай, Даша! — говорит. — Слышу! Опять слышу я людскую молвь и конский топ!“ — „Это за нами гонят! Не оставь же нас, Бог!“ — Даша сказала и тотчас махнула рукавом — обернула коней ивами плакучими, Никиту Кожемяку — волхвом стариком-старинушкой, а сама сделалась Божьим храмом. Наезжают процентщики, по дороге обтрепались, изголодались — злые, красноглазые — говорят: „Эй, старый пень! Не видал ли ты где здесь колодца?!“ — „Нет, люди добрые, не видал; без малого сотню лет здесь жительствую, всяк пригорочек знаю, а колодца — нет, ни одного колодца на двадцать верст не видывал“. Плюнули процентщики себе под ноги, повернули назад. Прискакали в свою Лупанарию, пошли к царице с докладом: „Ваше Царское Лупанарское Величество! Видать, кони у беглых ходче наших — ушли лиходеи окаянные. Нет их следа в чистом поле. Нигде не нашли ни колодца, ни сокола; только в пути и видели, что Божий храм да волхва-старичишку“. Завизжала Лупа царица, точно резаная, похватала процентщиков за волосья и ну их лбами бить-колотить, пока сама не смаялась-затомилась, пока с ног не свалилась. „Ах, вы ж, головы мякинные, полоухие, ах, вы ж, колоды еловые! Что ж вы храм не разломали?!! Что ж волхва не захватили?!! Ведь это они самые были“
Долго выть Лупа царица не стала — вскочила верхами на огромную железнозубую свинью и сама поскакала вдогонь. Понеслась свинья лупанарская семимильным скоком, из пасти пламя пышет, из ушей дым столбом.
Только все Дашино сердце ведает. Опять говорит Даша: „Ах, Никитушка! Что-то, мила ладушка, сердце мое не покойно. Слезь с коня, припади ухом к сырой земле, нет ли за нами погони“. Никита только в усы шелковые улыбается: „Уж до крова отцовского рукой подать! Вон храмы родные виднеются“. — „Послушай меня“. Припал тогда Никита к сырой земле. „Нет боле за нами никакой погони, — говорит. — Ничего не слышно!“ Даша сама сошла с доброго коня, прилегла к сырой земле и говорит: „Ах, Никитушка! Слышу сильную за нами погоню. Ох, стучит-брячит, сама Лупа царица за нами гонится! Не знаю, не придумаю, что и делать!“
Вдруг вспомнила Даша, что были у нее три вещицы: щетка, мыло и полотенце. „Вот же Бог милостив! Есть у меня оборона!“ — говорит, возрадовавшись. Махнула назад щеткою, крикнула: „С лесу пришла — на лес пойди!“ — и тут же сделался за их спинами большой-пребольшой, густой-прегустой дремучий лес: руки не просунешь, а кругом в три года не обойдешь! Прискакала на своей огромной свинье Лупа царица, видит: дальше пути нет — лес дремучий раскинулся. „Нет, — закричала, — для меня то не препона!“ Стала она заедино со своей свиньей грызть дремучий лес. Грызли, грызли — только треск стоял — все зубы поломали, а проложили себе тропочку, пробились и опять в погонь. Даша и Никита коней своих плетками шелковыми хлещут, да Лупа царица не отстает. Близко, ох, близехонько нагоняет, только рукой схватить. Даша бросила назад мыло, крикнула: „С земли пришла — на землю пойди!“ — Сейчас же сделалась большая-большая гора: ни пешему пройти, ни конному проехать! Зарычала Лупа царица: „Ах, так?! Ну для меня и это не препона!“ И ну купно со своею свиньею в той горе ход копать. Копали-копали — камнями грохотали — все когти да копыта сточили, прорыли себе нору и опять помчали за ними. Уж теперь совсем нагоняют, вот сейчас схватят. Нет, видно, спасения! Тут Даша махнула назад полотенцем, крикнула: „С воды пришла — на воду пойди отныне и довеку“ — и сделалось великое-великое море. Лупа царица прискакала к тому морю бескрайнему, видит, теперь-то дорога заставлена. Завыла, заревела она звериным голосом — стала Змея Змеевича, сына свого, вызывать.
Тучи нет, а гром гремит; дождя нет, а молнии так и хлещут — летит Змей Змеевич о двенадцати головах, о двенадцати хоботах. А и засвистал он таким посвистом, от которого крыши на домах покривилися. Закричала ему царица Лупанарская: „Догони, перейми Никиту Кожемяку и Дарию царевну! Хочешь — в море утопи, хочешь — там съешь-сожри, хочешь — к себе в берлогу унеси! Толька вынь из них сердца человечии!“
Нагнал Змей борзых коней в чистом поле. Да были у Никиты Кожемяки к седлу копье да добрая поляница привязаны. „Что ж, — говорит Никита Даше, — не уйти нам видать без драки-кроволития“. Разгорелось у Никиты Кожемяки ретиво сердце, стал он Змея Змеевича конем топтать, копьем колоть. А поляницей махнет по башкам — будто траву косит. Только не может Никита Змея перебить. Уж дрался Никита Кожемяка со Змеем Змеевичем трое суток и совсем изнемогать стал. Говорит ему Дария царевна: „Бился ты со Змеем трое суток, так подерись еще три часа — и побьешь ты змею ту проклятую!“ Тут схватил Никита Кожемяка Змея Змеевича за хвост кольчатый и ну тем Змеем помахивать, о сыру землю постукивать. Пошел тогда Змей кровью черною и молит Никиту жалостно: „Не бей меня до смерти, Никита Кожемяка! Сильнее нас с тобой в свете нет, разделим всю землю, весь свет поровну: ты будешь жить в одной половине, а я — в другой“. Не стал Никита Кожемяка ко вражьей речи слух преклонять, взял да и оторвал Змею последнюю голову, а тело его на куски изрубил и в море утопил…“
Тут Даша на часы взглянула и вскрикнула:
— Половина третьего! Надо же еще к дяде за вещами заехать, за билетом…
— Извини, — Никита похлопал приятеля по плечу. — Даша сегодня уезжает. Пора нам шагать.
— Жаль, — признался Федор Тютчев, — жаль, что опять итога не достигли.
— На этот раз, птица ты наша сладкоголосая, итога все-таки достичь удалось. Там несколько строчек осталась.
На прощание поэт Федор Тютчев подарил им такое стихотворение:
— Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей, В срок явится божественная майская гроза, С бою Филемон, и пусть плывет клин журавлей, Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей. Вернутся в мир нефритовые бусы тополей И примул золотых простосердечные глаза, Не жалобься, Бавкида, зря осенних слез не лей, В срок явится божественная майская гроза!В нервозной сутолоке автобуса (а, может, троллейбуса или трамвая) ехали они к дяде (он же учитель) за Дашиными вещами, за билетом.
— А куда тебе? — спрашивал Никита. — В смысле, где ты живешь?
— Недалеко, — отвечала Даша. — Есть такой небольшой городок… Сорок минут на электричке. Святая Русь называется.
— Вот как. Надо же, — усмехнулся Никита. — Я ведь тоже оттуда. Правда, не был я там… Сколько это?.. В общем, давно не был.
Они стояли, смотрели друг на друга, и, когда Даша уже собиралась что-то сказать, Никита опередил ее: