Шлюхи
Шрифт:
Вдруг Федор Тютчев, как ужаленный, подскочил на месте, метнулся в сторону, побледнел, покраснел, потом опять побледнел. Никита никак не мог понять, что же произошло с его дружком, но заслышав какую-то возню в прихожей, сообразил: в акте появилось новое действующее лицо. И тотчас это лицо возникло перед его глазами — то была сутулая, неопределенного возраста особа в замызганном джинсовом комбинезоне, необыкновенно худая и какая-то драная, точно старая дворовая сука. Не здороваясь и не глядя на гостя, она прошла к окну, повалилась в кресло, вернее, в кучу всякой дряни, набросанной на него, и, вытащив из кармана пачку
— А мы тут это… хотели чаю попить… Вот стишки читаем… — объяснился Федор, почему-то начав пришептывать, судорожно подергивая руками, словно искал им применение, но никак не мог найти.
Особа молча курила и смотрела в стену. Наконец выкурив добрую половину сигареты, она подала голос, который, шепеляво-скрежещущий, как нельзя лучше сочетался с ее наружностью:
— Стишки, говоришь… Ну-ну, зачти чего-нибудь…
— А что именно? — с готовностью отозвался поэт.
Особа сделала еще несколько затяжек.
— Ну, это…
И тотчас Федор Тютчев приступил:
— Лист упал отрешенно И какая-то черная тень уходила по Дуцзюньскому лугу Где раздувшийся чайник не помня себя говорил Говорил О том что нам есть что друг другу Сказать Мы охвачены вновь сквозняками лейкомы Никогда не забыть Эти кванты любви предпоследней Палимпсест палиндрома Тогда Самаэль Ответит…— Да. Да, — задумчиво, но утвердительно закивала головой особа.
— Как тебе? — обратился автор к Никите.
— Н-не знаю… Я ничего не понимаю в такой поэзии, — и добавил с поспешностью, — то есть я вообще ничего в поэзии не понимаю. Так что… Мне бы Пушкина, там, Ивана Захаровича Сурикова какого-нибудь…
— Говно, — все с тем же выражением глядя в стену, отозвалась особа.
— Мандельштама в конце концов…
— Говно.
Поэт Федор Тютчев отважился спасти положение, а заодно и сменить тему:
— Вы не знакомы еще. Это Никита.
— Какая мне разница, — отвечала особа стене.
Вскоре после несостоявшегося знакомства Никита распрощался и двинулся к выходу. Федор вывел его на площадку и, плотно прикрыв за собой дверь, спросил со смущенной усмешкой:
— Ты осуждаешь меня?
— Вот еще! Что за глупости? Я бы, может, и сам продался, да никто не покупает.
— Не могу же я и дальше ждать у моря погоды. Сейчас вот одна публикация, другая… Сборник выходит. У нее папаша… Не родной. Но очень крутой.
— Понятно, понятно. А она…
— Поэтесса.
— Я так и думал.
Они простились, и каждый вернулся к своим обязанностям.
По городу давно уже текла ночь. По широким проспектам она катила высокие гордые буруны, чья величественность слегка подсвечивалась неживым электрическим светом. В более тесных улицах мрак сгущался, течение его замедлялось, а в самых узких, дремучих тупиках возникали вовсе оцепенелые затоны черной и тяжкой тьмы, тьмы египетской. Из черноты иной раз выныривали люди, машины, и вновь растворялись в сажных
И был новый день… Но вернемся к Алле. Или, если вам угодно, вернем Аллу Медную. Что она там поделывает? Да вот же сидит за новым столом в новом кабинете, одна на двадцати восьми квадратных метрах. И сидит-то уже иначе, и смотрит по-другому, хотя завоевание ее никак не назовешь грандиозным, и она сама это прекрасно сознавала… Все же уверовать в свои силы — вот основа основ, и уж кому, как не ей, литературному критику, было об этом знать!
Алла сидела в своем кабинете, и было ей хорошо. Так уютно и отрадно, что она решила, стоит к этой приятности присовокупить еще одно маленькое удовольствие — и она окажется просто в пене блаженства. Поэтому Алла достала из сумочки пару бутербродов с отварной говядиной и нежно-зелеными кружочками огурца, заботливо и очень красиво завернутые в синие бумажные салфетки. Затем на столе появился симпатичный голубой термос — стоило Алле открыть пробку — над столом поплыло благоухание кофе и гвоздики. Но не успела она сделать и первого глотка, как за термосом ожил селектор. «Деточка, ну-ка, зайди ко мне на минуточку!» — сказала белая пластмассовая коробочка голосом Имярека Имярековича. Алла глянула в зеркало. Алла поправила резинки на трусиках, — тугие, они впивались в тело, отчего линия бедер нехорошо деформировалась, Ведь одета она была сегодня в облегающие черные лосины. Черные лосины и желтый пушистый свитерок. Приметность такого сочетания (сколько раз опробовано) в два счета полоняет глаза.
Приближаясь к черной двери начальничьего кабинета, Алла Медная еще обдумывала детали того арсенала женских уверток, уловок и всяких плутней, с помощью которых она сейчас примется чаровать своего патрона. Однако неудовольствие, сквозившее в голосе Имярека Имярековича, неожиданно сбило ее с толку. То есть никакого раздражения Имярек Имярекович никогда себе не позволял, но чуткое ухо Аллы способно было улавливать самые незначительные вибрации, самые деликатные нюансы интонаций.
— Деточка моя любимая, что же ты мне рецензийку не хочешь принести?
— Какую рецензию? Имярек Имярекович, для меня ваше слово…
— А по-омнишь, я тебе такую рассказочку давал? А-а? «Мудрая дева» называлась. Ах, ты лиска, ах, лиска! Забыла?
— О, что вы! Как это забыла! Я работаю. Работаю. Но, честно говоря, Имярек Имярекович, я не понимаю… Какой-то там графоман с улицы…
— Ух, ты, зайка, какая! Вот что я в тебе всегда ценю — это принципиальность! Молод-чинка! Но надо, деточка, надо. Мы этот вопросик как бы уже и решили. Или как?
— Так. Конечно, так. Я все сделаю. Я уже почти сделала.
— А ты не торопись, лапулечка. Сделай хорошо, — и, вовсе уж разулыбавшись, добавил: — Есть у меня, заинька, одна новостишка.
— Ой, — закачала головой Алла. — Я вам всегда так…
— Погоди. Погоди минуточку. Петр Иванович…
— Нинкин.
— Умничка! И Петр Иванович…
— Милкин.
— Изумительно! Так вот, они там, у себя на телевидении, программку готовят, конкурсик такой для литературных критиков. Я им так и сказал: победить должна Аллочка.
— Ох! — затрепетала Аллочка.