Шлюхи
Шрифт:
— Уже почти выздоровела. Собирается здесь филиалы своей фирмы открыть. Что-то я у вас сегодня бессовестно краду время.
— Ничего. Ты же знаешь, в принципиальных случаях я не привык деликатничать. Хочется порой немного побездельничать.
Покончив с банными усладами, они сошли на первый этаж, проследовали к лифту. С помощью этого замечательного приспособления спустились на девять этажей вниз. Подземные покои были столь же просторны и красочны, как и находящиеся в верхней части дома. Товарищи преодолели довольно длинный коридор. Трудно сказать сколько надежных дверей открывалось перед ними и затворялось бесшумно за их спинами; наконец последняя — обильно уснащенная хитроумными электронными замками, какими-то странными приборами с мигающими табло, впустила их в просторную комнату, таинственно мерцавшую теплым золотистым светом. Впрочем, здесь не было ничего навязчивого, крикливого; иной (да иным-то здесь не случалось бывать), пожалуй,
Все стены комнаты сплошь покрывала мозаика из кусков полированного камня желтовато-коричневого цвета, который греки называли электроном, а римляне — сукциниумом. Из разноцветных камней (от молочного, медово-желтого, бурого до темно-оранжевого и красного) были выложены прихотливые панно. На одной из стен какие-то даты: 1709 и 1769. Окна обрамляла восхитительная резьба. Сами же окна были столь искусно подсвечены с той стороны, да еще в вдобавок зеленые ветки за ними создавали полную иллюзию, что вы находитесь не где-то в гостях у Тартара, но в соседстве с полуденным июльским садом.
Кроме того, почти все предметы, в том числе довольно крупные (кубки, подсвечники) были изготовлены из того же материала. В нише помещалась гигантская чаша эллиптической формы: метра два высотой и не менее четырех метров в поперечнике. Понятно, не была она вырезана из цельного куска, однако производила именно такое впечатление: облицовочные пластинки были столь искусно подогнаны, а швы между ними так тщательно заполированы. Одни из многочисленных драгоценных предметов, слаженных из застывших слез загадочных птиц, оплакивавших смерть героев (или, если угодно, из окаменевшей ископаемой смолы хвойных деревьев третичного геологического периода), были прозрачны и имели цвет пива, другие своей окраской напоминали зрелый лимон, третьи красноватым оттенком сходствовали с кожурой апельсина.
Янтарь для этой комнаты еще во времена оны собирали по берегам Днепра, ниже Киева; привозили из Палангена и Риги, с берегов Балтийского моря; из далекой таинственной Бирмы. Почти черный румэнит — из Румынии. Гранатово-красный симетит — из Сицилии. Теперь среди всего этого великолепия, надежно упрятанного подальше от человеческих глаз, сидел Имярек Имярекович со своим гостем. Они расположились в широких креслах, покрытых гобеленом цвета старого золота; подлокотники кресел были тоже янтарными.
— Не понимаю, — кривил губы молодой гость, — зачем вам этот литературный журнал? Вы — и редактор какого-то там… Смешно.
— А я ценю смешное! Можно сказать: придаю большое значение, — оживленно отозвался Имярек Имярекович. — Какие вы все-таки, молодые, рационалисты, циники. Я работаю не менее двадцати часов в сутки. Могу я из них три посвятить приятному занятию? Могу или нет?
— Не мне вам советовать.
— А вот пытаешься. Между тем всякую приятность, любую игрушку, ты же знаешь, я стремлюсь употребить с максимальным профитом. Литература в этой стране по-прежнему de facto остается одним из рудиментов веры. Конечно, это уже последние вздохи, но каких только метаморфоз не случается в жизни. Если есть возможность влиять — зачем же отказываться от дополнительных, совокупных средств. Надо обрабатывать материал, доводить его до массовой удобоваримости. Мы, например, очень благодарны Чехову за то, что он постоянно ходит сгорбившись, смотрит в землю и не знает небес, ибо там для него уже ничего нет. Он не требует от человека подвигов, поскольку видит и принимает его слабость. Трактовка? Но, скажи, есть хоть одно понятие на земле, способное существовать в мозгу вне толкования? (Оставим кантовские сказки.) Весь миропорядок — игра интерпретаций. Однако Россия удивительно упрямая страна. Она до последнего держится за архидревние истины и законы, то, что из наших временных областей видится как язычество или, там… античность. Они действительно наследники античных традиций и кроме того ярые их поборники. Потому надо признать: Москва — и вправду третий Рим. И вот светом своих представлений запредельной арийской древности, воспринимаемой а priori, они умудряются трансформировать все расставленные им тенета в органическую жизнь. Они адаптировали Христа. Они умудрились переварить коммунистическую идею! Сделали ее связующей силой, преобразовали в национальную нравственную категорию. Но нам-то от этого не легче…
Имярек Имярекович раскрыл стоявшую на маленьком янтарном столике шкатулку из непрозрачного камня резко лимонного цвета, достал оттуда сигару, аккуратно отрезал ножичком кончик, спросил товарища:
— Хочешь подымить?
Тот недоуменно распахнул глаза:
— Давно это вы пристрастились?
— Да не курю я… Так… что-то захотелось, — подкурил от зажигалки чуждого здесь ультрасовременного дизайна; коротко затянулся, выпустив прежде синий клуб дыма, закашлялся, затем продолжил ровным глухим голосом: — Сомнение — на него, как и прежде, возложим задачу пропитать собой самое существо их жизни, расколоть consensus sapientium [1]. Да, мы паразитируем на их теле. Думаю, тебя не смутить формулировкой: в конце концов слова сами по себе ничего не значат. Интерпретация. Угол зрения.
— Но паразиты — существа, бесспорно, более остроумной организации.
— Это как будет угодно. Я, правда, не падок на оценочные характеристики. Не знаю, чье устройство остроумнее: радиолярии или жирафа. Я только-то констатирую факт. Мажет быть, то, что у rafflesia Arnoldi [2] нет ни корней, ни листьев, и стебля-то, по сути, нет, одни гигантские мясо-красные цветы, пахнущие тухлятиной, — может быть, это de facto свидетельство остроумной организации. Но вряд ли сама rafflesia, даже обладай она сознанием, склонна была бы пускаться в сопоставления. Дело это неблагодарное, да и пустое. Мы не можем существовать иначе, потому прежде всего следует подумать о выживании. Мы и рады бы жить в здоровом организме — нива богаче — но здоровый организм склонен защищаться, блюсти свою целостность и угнетать прихлебателей. Да только и прихлебателям надо как-то жить, потому приходится ослаблять источник жизненных ресурсов разного рода токсинами.
Хозяин, единственный раз затянувшись, давно уже оставил сигару и теперь разжигал спиртовку под небольшой жаровней на бронзовом треножнике.
— Потому нельзя столь легкомысленно отмахиваться и от литературы. Все их новые корифеи, и Толстой, и Пушкин, интересуют нас не столько своими добродетелями, сколько пороками. Но для существ подобного нам устройства не может реально существовать понятий «добродетели», «порока», поскольку наша мудрость зиждется на принципах выгоды, такова наша природа, ibi patria, ubi bene[3]. Потому мы должны не давать возможности устояться истинам, сложиться законам. Мы обязаны поддерживать interregnum[4], политическую нестабильность, обширную нищету, тотальную коррупцию, помогать им беспрестанно взбалтывать их жизнь сомнением, подменой понятий, всякого вида новаторством. Пусть они полюбят беззаконие, как творческую деятельность, пусть проклянут свои veritates aeternae[5], пусть понятия свободы и разнузданности сольются в их сознании в нечто единое. А мы поможем им оправдать куда более легкий и приятный наклонный путь; будем, по мере освоения ими предмета, напевать пикантные, будоражащие кровь, гимны ужасу, уродству, разрушению, безумию, хаосу, тьме. Darkness there and nothing more[6].
Жаровня разгорелась, и Имярек Имярекович бросил на ее вогнутое дно крупный кусок светло-коричневого бирмита — янтарь зашипел, потек темный дым, и комната наполнилась исключительно резким, но приятным запахом.
— Бирманский? — осведомился гость, использовав ту интонацию, которая уже являет собой комплимент.
— Бирманский, бирманский, а то какой же! Из Верхней Бирмы, — комично затряс головой наставник. — Вот что, мил друг; хочу я тебе одну вещицу презентовать.
Имярек Имярекович поднялся из кресла, прошел к невысокому коренастому шкапу, щедро инкрустированному янтарем. Из шкапа он достал наборную янтарную трость, в ручке которой, выточенной из почти прозрачного, едва желтоватого, камня, изогнулась в неестественной позе прапрапрабабушка современных ящериц.
— Я не могу… — весьма естественно смутился молодой человек. — И потом, особую ценность эта вещь имеет в контексте прочих.
— Артистичен. Обаятелен, — хитро сощурился хозяин. — Только, поверь, в расчетливости, прозорливости и мне не отказать. Все это скорее всего достанется тебе. Так что не манерничай. Бери.
— Спасибо, конечно…
— Так вот, — Имярек Имярекович вновь опустился в кресло, убавил пламя спиртовки, — мы не можем без отрады видеть легкомыслие их молодежи. Они уже начинают жить без идей, без заранее поставленных целей, всецело полагаясь на собственную находчивость. Они уже верят, что болезнь лучше здоровья, во всяком случае, ее ласки доступнее. Mundus vott decipi — ergo decipiatur[7]. Наши условия игры давно приняты именно потому, что они просты и сладостны. Противостоять нам невозможно, ибо мы уже в них, в их потерянных сердцах. А спорить с собой охотников всегда было немного. Да и ресурсы нами заявленной партии, все рычаги управления, все-все в наших руках. Этим обезопасили мы себя от стихийного волевого прорыва. Шанс для их высвобождения мог бы составиться в одном: отказаться от нашей игры: «carpe diem»[8], (а, значит, и всего разнообразия наслаждений), сменить среду обитания — вернуться к своему исконному древнему канону разумной необходимости, вернуть aegvanimitas[9]. К счастью, этого не может быть, поскольку не может быть никогда. Раз потерявший покой никогда не обретет его вновь.